* * *
Миюки проснулась от тишины, наступившей после бури. Хотя небо все еще было хмурым, ей показалось, что утро наступило давным-давно, несмотря на царивший кругом полумрак. К тому же птичий щебет уже заглушал отдаленный шум реки. Миюки тут же узнала горловое пение белолобых воробьиных жаворонков, переливчатые трели соловьев, затаившихся в листве слив, и длинные монологи короткокрылой камышовки, начинавшиеся с протяжного ку-у-у, которые напоминали ей пространные лающие речи посланцев Службы садов и заводей.
Легкая туманная дымка, опустившаяся на святилище, приглушала утренний свет, но тем не менее было достаточно светло – и Миюки, привстав, чтобы проверить, как там карпы, обнаружила, что шесть из них исчезли.
Подобно молнии, которая, ударив в дерево, расщепляет его пополам, жгучая судорога пронзила молодую женщину с головы до ног. Она закричала. И старухам, которые все еще лежали на футонах, томясь в собственных зловонных испарениях, ее крик показался страшнее громового раската.
И тогда Миюки заметалась по святилищу. Потеряв голову, несчастная женщина билась о стены, точно ночная бабочка в светильнике, куда она отважилась впорхнуть.
Случилось худшее из того, что могло произойти. С пропажей карпов, предназначенных для заводей Хэйан-кё, путешествие Миюки теряло всякий смысл, к тому же такое могло надолго посрамить честь жителей Симаэ.
Еще никогда Миюки не оказывалась в столь горестном положении. Конечно, она потеряла Кацуро, но в этом горе ее поддержала вся деревня, к тому же, будучи недвижным, незрячим и безмолвным, тело рыбака находилось рядом с ней – она по-прежнему разговаривала с ним, воображая, что он ей отвечает, и в своих фантазиях даже подражала его дивному, неизменно чуть смущенному голосу, который вдруг начинал волноваться и колыхался, точно волна в реке, поднятая дующим против течения ветром.
Миюки хотелось поделиться своей бедой хоть с кем-нибудь, кто участливо выслушал бы ее, даже если этот сочувствующий человек, не понимая, в чем, собственно, дело, сразу не нашелся бы, что сказать в ответ.
Она позвала на помощь Генкиси и Акито. Однако в смятении она забыла, что в час Тигра оба паломника собирались отправиться дальше в путь и теперь, верно, уже вышли на извилистую тропу, что вела к перевалу, возвышавшемуся над святилищем.
Акито уже предлагал ей идти вместе с ними до следующего святилища, хотя он не преминул уточнить, что они с Генкиси пойдут быстрым шагом, и высказал опасение, что столь хрупкое создание, как Миюки, навряд ли поспеет за ними, наипаче с увесистым коромыслом на плечах.
– Мы выходим затемно, потому как задерживаться было бы крайне опрометчиво, – сгущал краски Генкиси. – С восходом солнца затвердевшая на ночном холоде земля превратится в скользкую грязь, так что нам во что бы то ни стало надо одолеть перевал до того, как подъем станет опасным.
– Все так, и тут уж ничего не поделаешь, – заключил Акито, степенно покачав головой и глянув на молодую женщину так, будто она уже лежала, вся переломанная, на дне лощины.
В коридорах не было ни души; ни единый проблеск света не проникал сквозь обитые промасленной бумагой раздвижные двери; монастырь был погружен в тишину, нарушаемую лишь протяжно-низким гулом огромного цилиндрического колокола – это его цуки-дза
[44] гудела под ударами деревянного языка, подвешенного снаружи на веревках. Несмотря на зычность, колокол издавал умиротворяющее дребезжание, разливаясь волнами по горам, а когда звук проваливался в долину, оно становилось более насыщенным и делалось пронзительным, когда он взмывал к горным вершинам.
Заслышав призывный зов колокола, гости святилища, за исключением старух в спальне, собрались в молельне. Если кто и был способен помочь Миюки в поисках пропавших карпов, так этот благодетель мог находиться только там. Если же ей никто не поможет, она обратится к одному из амулетов, которыми торговали в святилище, благо они наделяли их обладателя тремя силами: сюго – защитой, тибё – исцелением и, главное, гэндзэ рияку – то есть незамедлительным получением благ в этом мире, поскольку под незамедлительным получением благ Миюки понимала, конечно же, возвращение своих карпов.
Да-да, именно возвращения, поскольку они не могли никуда деться: если предположить, что рыбы чего-либо испугались и в панике выпрыгнули из вершей, то они упали бы на земляной пол, начали биться, извиваться и задыхаться – у них сначала посинели, а потом почернели бы жабры, и в конце концов они издохли бы на месте.
Миюки пустилась бегом по крытой галерее, соединявшей хозяйственные пристройки святилища с молельнями. Через открытые проемы между опорами, поддерживавшими кровлю галереи, лицо ей обдавало ветром, насыщенным благоуханием свежеполитой дождем земли и более острым ароматом спустившегося с гор тумана, накатывавшего тяжелыми серыми волнами на монастырские стены.
Пока Миюки бежала, она вспомнила, что перед тем, как пасть ниц перед алтарем, ей надлежало освободить разум от нечистых помыслов, порожденных вожделением (а разве отчаянное желание вернуть карпов не было одним из вожделенных помыслов, осуждаемых буддами?) либо гневом (она страшно злилась на неведомое существо, человека или зверя, потому как не исключено, что в краже была повинна стая обезьян, которые вполне могли умыкнуть у нее шесть из восьми дивных рыб чуть ли не из-под носа).
Она также понимала – не стоит ждать от будд никакой милости, никакого снисхождения и никакого чудесного вмешательства. По своей природе они оставались глухи к подобного рода мольбам, решительно глухи, да и ками были ничуть не лучше. Для этих высших сущностей человек был не более чем лоскутком от незнамо чего, кожурой, оторвавшейся от своего остова – существования, к которому она прилегала так плохо, что довольно было дуновения ветерка, чтобы ее сорвать. И теперь, когда Кацуро, который был ей самым близким человеком, до того близким, что порой их натуры переплетались настолько, что Миюки, забыв учтивые и скромные речи, подобающие женщинам, прибегала к чисто мужским оборотам, злившим ее мужа, – ты выражаешься так, будто у тебя во рту скачет тысяча вонючих жаб!.. – так вот, теперь, когда он перебрался в мир, куда ей не было доступа, Миюки оставалось рассчитывать только на самое себя. Отныне Кацуро оставался совершенно равнодушным даже к самым горячим ее мольбам, самым томным вздохам и самым чувственным позам.
Протиснувшись сквозь строй верующих, она подобралась к алтарю. Тускло освещенный четырьмя масляными лампами, у которых язычки пламени то поникали, то вздымали вверх в такт дыханию верующих, он слабо поблескивал в обрамлении красных, с позолотой тканей и в отсветах угольков, от которых зажигали благовонные палочки.
В тени возвышалась статуя Будды, словно в своем сострадании Пробужденный
[45] боялся, как бы золотые листья, облеплявшие его тучную, брюхастую аватару
[46], не ввели в искушение изможденных, продрогших и нередко истощенных паломников, которые что-то гудели себе под нос, сгрудившись у его стоп и вожделенно посматривая на скромные, впрочем, подношения: чистую воду, плошки с шаровидными пригоршнями вареного круглого риса и редкие кучки фасоли, – разложенные на алтаре.