«Не в виде оправдания, а как фактическую справку — приведу то, что из людей 40-х, 50-х и 60-х годов, сделавших себе имя в либеральном и даже радикально-революционном мире, один только Огарев еще в николаевское время отпустил своих крепостных на волю, хотя и не совсем даром. Этого не сделали ни славянофилы, по-тогдашнему распинавшиеся за народ (ни Самарин, ни Аксаковы, ни Киреевские, ни Кошелевы), ни И.С. Тургенев, ни М.Е. Салтыков, жестокий обличитель тогдашних порядков, ни даже К.Д. Кавелин, так много ратовавший за общину и поднятие крестьянского люда во всех смыслах. Не сделал этого и Лев Толстой!
И Герцен хотя фактически и не стал но смерти отца помещиком (имение его было конфисковано), но как домовладелец (в Париже) и капиталист-рантье не сделал ничего такого, что бы похоже было на дар крестьянам, даже и вроде того, на какой пошёл его друг Огарев»
[55].
На этом фоне позиция Милютина заслуживает уважения. Дмитрий Алексеевич был убежденным противником крепостного права. Слово не расходилось у него с делом. Он, хотя и не рискнул отпустить своих крепостных на волю без выкупа, ценой неимоверных многолетних усилий перевел их в разряд государственных крестьян. Унаследовав небольшую деревеньку Коробки с 26 ревизскими душами и 116 десятинами земли, Дмитрий Алексеевич, в ту пору уже полковник и профессор Военной академии, постарался «сбыть с рук эту неприятную обузу»
[56], улучшив одновременно положение своих крепостных. Из-за различных бюрократических проволочек на это ушло долгих шесть лет. Но конечный итог того стоил. «Я перестал быть помещиком, душевладельцем, и совесть моя успокоилась»
[57].
Еще в 1841 году известный экономист и крупный чиновник Андрей Парфеньевич Заблоцкий-Десятовский (1808–1881/82) подсчитал, что один крепостной крестьянин, если считать цену предоставлявшейся ему земли по существовавшей в то время арендной плате, стоил помещику 144 рубля в год. Наём вольного рабочего обходился всего-навсего в 50 рублей, к которым надо приплюсовать еще 35 рублей дополнительных издержек на содержание рабочего скота и амортизацию сельскохозяйственного инвентаря, а всего 85 рублей в год. Иными словами, вольнонаемный труд был на 41 % выгоднее, чем труд крепостной
[58].
В юности Александр Сергеевич Пушкин мог написать такие строки:
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный
И Рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством Свободы просвещенной
Взойдет ли, наконец, прекрасная Заря?
[59]
В это время у Пушкина не было ни собственности, ни семьи. Пройдет без малого полтора десятилетия, и обремененный семейством зрелый муж станет рассуждать иначе: перестанет видеть в крепостном праве исключительно абсолютное зло и начнет задумываться над теми последствиями, которыми может быть чревата его поспешная отмена. Не отрицая ужасов крепостничества и злоупотреблений помещиков своими правами, Пушкин будет вынужден признать очевидный факт: «Злоупотреблений везде много; уголовные дела везде ужасны»
[60]. Владелец болдинских мужиков сравнит положение отечественного крепостного с положением английского фабричного работника и найдет, что имеющий собственность крепостной живет лучше, чем не имеющий собственности паупер. «В России нет человека, который бы не имел своего собственного жилища. Нищий, уходя скитаться по миру, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях. Иметь корову везде в Европе есть знак роскоши; у нас не иметь коровы есть знак ужасной бедности. <…> Благосостояние крестьян тесно связано с благосостоянием помещиков; это очевидно для всякого»
[61]. Но это были абстрактные рассуждения. Ни сам Александр Сергеевич, ни его отец Сергей Львович нисколько не радели о благоденствии своих крепостных и занимались хозяйством из рук вон плохо: даже точное количество земли в Михайловском им было неведомо. Полагали, что земли 700 десятин, а на поверку оказалось без малого 2000. И лишь приезд зятя в Михайловское позволил установить истину. Самим владельцам было недосуг заглянуть в межевые книги и планы. Вот почему управляющие обкрадывали их без зазрения совести. Зять Пушкина Николай Павлищев, муж его сестры Ольги, с возмущением писал, что наемный управляющий «украл в 1835 году до 2500 рублей, да убытку сделал на столько же»
[62]. Так, например, в приходно-расходных книгах управителя значилось, что от 20 дойных коров за год было получено 7 пудов масла. Зять посчитал это дерзким плутовством: хорошая корова давала в год 1 пуд масла. Тогда Павлищев предпринял то, что впоследствии станут называть «контрольным замером»: живя в Михайловском, он хозяйским глазом стал наблюдать за тем, как доят коров и сбивают масло, в итоге только за четыре недели от 16 коров было сбито 2 пуда масла. Наемный управляющий не мог не красть. Владелец Михайловского Сергей Львович Пушкин нанял его всего-навсего за 300 рублей в год жалованья и на 260 рублей разных припасов, тогда как прожить в деревне с большим семейством меньше чем за 1000 рублей управитель не мог физически
[63]. Однако господ эта презренная проза не интересовала. Безалаберность Сергея Львовича и Александра Сергеевича не была исключительной. Почти все живущие в столицах помещики хозяйничали немногим лучше, и было бы утопией полагать, что в один прекрасный день они приедут в деревню, вникнут в суть дела и, подобно Михаилу Александровичу Дмитриеву, займутся обустройством своих дворянских гнезд. Если бы помещики повсеместно начали радеть о том, чтобы вести рациональное хозяйство, отказались бы от расточительного потребления и львиную долю полученных от труда крепостных денег не изымали бы из имения, а вкладывали в него, то богатели бы и сами помещики, и их крестьяне. В этом случае грядущее освобождение крестьян могло обойтись не только без политических, но и без экономических потрясений.
«Конечно, должны еще произойти великие перемены; но не должно торопить времени и без того уже довольно деятельного. Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества…»
[64]. Но так могло быть лишь в идеале. Крепостное же право в России консервировало коллективную безответственность. Крепостники были убеждены, что земля является монопольной дворянской собственностью, нередко трактовали крепостного как вещь и не чувствовали своей ответственности перед грядущим. В 1847 году император Николай I, принимая депутацию дворян Смоленской губернии, с укоризной сказал: «…земля, заслуженная нами, дворянами, или предками нашими, есть наша, дворянская. Заметьте, — продолжал он, — что я говорю с вами как первый дворянин в государстве, но крестьянин, находящийся ныне в крепостном состоянии, утвердившемся у нас почти не по праву, а обычаем через долгое время, не может считаться собственностью, а тем менее вещью»
[65]. Разумеется, любой здравомыслящий помещик понимал, что лучше передать детям обустроенное и не отягощенное долгами имение, чем заложенное и перезаложенное. Он мог заложить имение, чтобы расплатиться с долгами, но был не в состоянии взять кредит для обустройства имения. Помещики, отягощенные долгами, справедливо опасались, что в случае эмансипации крестьян у их бывших владельцев не будет достаточных оборотных средств, чтобы использовать наемный труд. Крепостные не мыслили себе освобождения без земли: в их сознании прочно укоренилась мысль, что они сами принадлежат помещику, но земля является крестьянской собственностью. Когда декабрист Иван Дмитриевич Якушкин попытался освободить своих крестьян без земли, эта мера вызвала возражение крепостных, пожелавших, чтобы все осталось по-прежнему: «Мы ваши, а земля наша»
[66]. В итоге всё осталось по-старому. И помещиков, и крепостных крестьян устрашало положение лишенного собственности паупера. Даже после того, как в Европе уже полным ходом шла промышленная революция и формировался пролетариат — новый класс современных промышленных рабочих, не имеющих собственности и живущих за счет продажи своей рабочей силы, инертность мышления россиян препятствовала безоговорочному принятию новой экономической реальности. Грядущая пролетаризация населения Российской империи внушала им неподдельный ужас. Они не усматривали в этом идеал, к которому нужно стремиться. Сравнивая безотрадное положение крепостных крестьян и европейских пролетариев, благомыслящие люди уповали на то, что со временем России предстоит отыскать свой единственный и неповторимый путь в истории и избежать свойственных Западу социальных потрясений. Они уповали на будущее, но не чувствовали своей ответственности перед ним.