— Креста на тебе нет, окаянный! — раздался возмущенный голос Ивана Пожарского, бывшего при моем дворе ясельничим. — Что ж ты святого человека в черную избу определил? Али горницу пожалел?
— Нашли Блаженного холопы мои около полуночи, видно, стремился куда-то из последних сил, а у моих ворот они и кончились, — степенно начал купец, как бы не отвечая на упреки князя Пожарского, а рассказывая мне, как дело было, — услыхали, значит, холопы стоны, нашли болезного, принесли его к себе в избу, а уж утром мне доложили. Я как увидел Блаженного, так сразу и признал его, много раз его видел до, да и после Господь сподобил. Первым делом гонца к вашей милости снарядил, а вторым, — тут купец поднял голос, — попытался Блаженного в палаты свои перенести. Куда там! Воспротивился! Кричал громко, а потом в беспамятство впал. Я против воли его и без приказа ничего больше делать не решился.
Но я уж его не слушал. Едва мы остановились у низкой избы с узкими, похожими на бойницы окошками, как я спрыгнул с лошади, перекрестился, глубоко вздохнул, толкнул дверь и, согнувшись почти вдвое, ступил внутрь. В избе было тихо и не намного светлее, чем на улице, прокопченные потолок и стены, казалось, впитывали свет одинокой свечи, горевшей на столе. Ко мне метнулась черная тень и обернулась маленькой сухонькой старушкой, глянув мне в лицо и, как видно, признав, она тут же запричитала: «Ой, счастье-то какое! Ох горе- то какое!» Оставив ее на этом распутье, я двинулся к столу, где другая тень — другая старушка разжигала новые свечи. В их свете я увидел лежащего навзничь на лавке глубокого старца, одетого в длинную хламиду из грубого сукна, из-под которой неестественно торчали вверх сомкнутые ступни, покрытые коркой грязи. Руки старика были сложены крест-накрест на широкой, выпуклой груди, так что длинные тонкие кисти походили на бабочку, расправившую крылья на камне. Но этот камень, слава Богу, был не неподвижен — старец дышал! Наконец, я решился переместить взгляд на лицо старца, испещренное глубокими бороздами морщин с въевшейся в них дорожной пылью, рядом с которыми так странно смотрелись снежно-белые волосы, усы и борода. Я вглядывался в это лицо и — не узнавал его. Так было во все мои немногие встречи с Блаженным, они были столь редки и мимолетны, что я не успевал привыкнуть к новому его облику, и он вытеснялся из памяти многажды виденными картинами, относящимися к давним, счастливым временам, в которых брат мой являлся во всем блеске силы и славы, чаще всего возвышающимся в сверкающем доспехе над ликующим народом, как в день торжественного возвращения в Москву после покорения Казани.
Вдруг до меня долетело тихое, давно позабытое «Гюрги!». Я бросился на колени перед лавкой и склонился над лицом Блаженного, но глаза его по-прежнему были закрыты, члены недвижимы, уста безмолвны. Не знаю, сколько времени я провел так коленопреклоненным, обратившимся в слух, у тела Блаженного, но очнулся я решительным и действенным. Приказал немедля перевезти Блаженного в наш коломенский дворец. Когда же нашлось множество помощников, вызвавшихся отнести его на руках, дозволил это, рассудив, что так много проще и быстрее, чем тратить время на бессмысленные отказы и уговоры, да и нельзя лишать людей счастья прикоснуться к телу святого.
Дворец наш весь светился огнями, оказалось, что княгинюшка уже успела добраться до места и со своей стороны отдала все необходимые распоряжения, уж и банька курилась. Вот только немецкий лекарь, присланный Симеоном, был явно ни к чему, не в том дело, что еретик, но кому могла прийти в голову идея лечить средствами человеческими сосуд Божий? Я посоветовался с княгинюшкой и своим многоопытным стремянным, и мы совместно решили, что с жаркой баней лучше повременить, но смыть грязь многолетнюю не большое святотатство, а телу отдохновение. Я сам снял с тела Блаженного вериги тяжкие и кресты многочисленные, лишь один оставил, самый маленький, на тонкой металлической цепочке, да и та была ненужной, потому что крест буквально прирос к груди. Был он меньше моего мизинца и весь какой-то бугристый, потер я его сильно пальцем, и он весь внезапно засверкал золотом и алмазами, подобранными один к одному и плотным рядом покрывавшими все перекладины и столб креста. С благоговением великим поцеловал я этот крест, изготовленный еще по приказу деда нашего и освященный самим святым Иосифом Волоцким. Вымыли мы с Николаем Блаженного, никого до этого не допустив, умастили его маслами благовонными и для изнуренного тела полезными, обрядили в рубашку шелковую, а поверх в рубашку льняную и в третью рубашку из тонкой шерсти, княгинюшка своими руками нежными расчесала его власы гребнем крупным, а потом гребешком мелким, уложили Блаженного на кровать отцовскую в любимой спальной царской, где потолок расписан краской лазоревой и усеян крупными золотыми звездами. Вновь, как и несколько месяцев назад, приступил я к круглосуточному бдению, только на этот раз уж один, никто, даже и княгинюшка, чувства мои уважая, не нарушал моего одиночества.
Первый раз Блаженный пришел в себя на следующее утро, когда солнечный луч, пробившись в окно, ударил ему точно в лицо. Легкая дрожь прошла по его членам, веки затрепетали и стали потихоньку открываться, замутненные зрачки сделали круг, обежав меня, звездный потолок, горящее окно. Губы чуть раздвинулись в легкой улыбке, пропустив тихие, ласковые слова: «Что, Гюрги, опять проспал охоту? И меня не разбудил!» Но тут сознание вернулось к нему, глаза загорелись неистовым огнем, и он закричал: «Грядет последний день! Небо падает на землю, как крышка гроба! Солнце с луною вместе пустились в последний бег меж звездами! Растоплены печи для суда Страшного! Сжимается мир в клетку тесную! Иссякает воздух! Тесно мне! Душно мне!» Блаженный резко вскочил на кровати, порываясь бежать, я едва успел удержать его, а он все рвался из моих объятий, и кричал, и осыпал меня ударами, пока в этой борьбе неравной силы не оставили его и он, весь мокрый от пота, не рухнул в беспамятстве на подушки.
Блаженный еще несколько раз приходил в сознание, каждый раз разрывая мне сердце своими порывами и криками, в которых я, как ни силился, не мог отыскать смысла. Другое дело, когда он бредил, тихо, лихорадочно, иногда с открытыми глазами, которые не видели ни меня, ни потолка, ни стен, они видели лишь картины его долгих странствий, которые он мне и описывал, когда сбивчиво, когда очень красочно. Не знаю, было ли все это на самом деле или родилось в его воспаленном мозгу, действительно ли он дошел до самого крайнего моря, откуда восходит солнце, или ходил вокруг Москвы, да и что мне до этого? Он разговаривал со мной нежно и ласково, а более мне ничего было не надобно. Только и запомнилось мне из всего им сказанного, что шел он долгие годы к храму, храму души своей, да так и не дошел. И понял я, что стремился он к храму Покрова Богородицы в Москве, храму царя Блаженного, где хотел обрести последнее успокоение.
Когда же Блаженный погружался в забытье, тут уж я принимался за свой рассказ о том, что произошло у нас за время его долгого отсутствия, каялся, что не уберег двух священных отроков, вверенных моему попечению, а еще просил дать мне наставление, как и для чего мне жить дальше, ибо без звезды путеводной заплутался я в лесу жизненном.
Но не давал мне Блаженный ни наставления, ни прощения, повергая душу мою в еще большую скорбь. Умом я, конечно, понимал, что не слышит меня Блаженный, но душа не принимала жалкие доводы ума человеческого и взывала к слуху божественному. И Господь услышал меня в последний момент, хотя я в скудоумии своем и принял Его откровение за обратное. Тем более что Блаженный тогда в последний раз пришел в сознание и сел на кровати, устремив на меня взгляд огненный. «Не кори себя за Димитрия! Не в твоих силах предотвратить неизбежное! Сему отроку пламенному суждена жизнь короткая! Береги Ивана! Будь с ним всегда рядом и в час назначенный возьми его за руку и поведи дорогой дальней к возрождению!» Блаженный откинулся на подушки, я же долго рыдал, вспоминая несчастного племянника своего Димитрия, погибшего только по моей вине, несмотря ни на какое предопределение. А еще более корил я себя за Ивана, за то, что не был всегда с ним рядом, покинул его в час тяжелый, не подставил ему своего плеча в пути дальнем к возрождению и тем истощил до времени его силы.