Но стража романовская не дремала, едва стрельцы ворвались на двор Федора, как завязался отчаянный бой. Соседние же дворы мигом ощетинились пищалями, там был форменный штурм, мне потом Яков Маржеретов рассказывал, он в этих делах сведущ. Шум вышел изрядный, даже у нас в Кремле слышно было, а потом поднялось зарево пожара. Я на следующий день туда ездил — все пять подворий дотла выгорели. А из-за соседнего тына посольского двора выглядывали испуганные поляки. Я еще тогда подумал, что, возможно, весь этот шум и пожар нарочно для них устроили, чтобы показать, как на Руси с изменниками расправляются. Как бы то ни было, урок пошел впрок, Лев Сапега во все последующие годы ярился при одном упоминании имени Димитрия или братьев Романовых.
Суд был скорый, улики явны и бесспорны. Несмотря на вину тяжкую, царь Борис не преступил своего обета не проливать кровь преступников. Честолюбивые замыслы Федора Романова смирили монашеским клобуком, постригли его в монахи под именем Филарета и сослали в Антониево-Сийский монастырь. В знак уважения к боярину обряд пострижения совершал сам патриарх Иов, он мне рассказывал потом, как бесы Федора ломали, так ломали, что его приходилось вчетвером за руки держать, заставляли они извергать его слова хулительные, которые Иов, конечно, передавать мне не стал, а потом сомкнули уста его в гордыне непомерной, но, смиренные крестом и молитвой, изошли бесы, и разомкнулись уста для добровольного согласия на священный постриг. Да, силен лукавый, но сила его ничто перед словом Господа!
Постригли и жену Федора, но это уж по ее горячей просьбе, и отправили в Заонежский Толвуйский погост. Малолетних же детей их, сына Михаила и дочь Татьяну, не тронули, отдали на воспитание тетке их Анастасии и вместе с семьей Александра Никитича отправили на Белозеро. Всех же младших братьев Романовых били кнутом на площади, а потом разослали на заточение в разные тюрьмы дальние: Александра Никитича — в Усолье-Луду на Студеном море; Михаила Никитича — в город Нароб Чердынского уезда, где за буйство свое сидел он год в яме; Ивана Никитича — в Пелым; Василия Никитича — в Яренск. Через немного лет вернулся в Москву один лишь Иван и много кричал потом о том, что братьев его извели по приказу Годунова. Но уже одно то, что он-то вернулся, все это вранье на нет сводит. Да и кому они страшны были? Федор — вот кто главный бес, а они так — бесенята. А Федор-то и выжил на нашу голову.
Но опалой Романовых дело не ограничилось. Борис Годунов, предчувствуя кончину близкую, решил, как видно, последним ударом устранить всех возможных врагов и оставить державу царю Борису в мире и спокойствии. Взяли многих родственников и клевретов романовских, князей Черкасских, Шестуновых, Репниных, Карповых, Сицких, и разослали их в места дальние. Инокиню Марфу, мать Димитрия, которую уличили в тайных связях с Федором Романовым, постановили перевести в отдаленный монастырь, а в какой, не объявили для пресечения соблазна. Сослали и Василия Шуйского, но тот сам напросился. Во время боярского суда над Романовыми он вдруг вспомнил, с чего весь сыр-бор начался, и задал Борису Годунову тот же вопрос о царевиче Димитрии.
— Уж ты бы, княж Василий, помолчал бы! — грозно оборвал его Годунов. — Не ты ли клялся нам всем, что своими руками гроб с телом Димитрия в могилу опустил? А теперь заводишь речи воровские!
Бояре зашумели возмущенно и единодушно обрекли Василия Шуйского на молчание в его галицких вотчинах.
Оставался последний смутьян — Богдан Вельский, бывший близкий друг и родственник, и по одному этому уже враг лютый. Царь Борис, взойдя на престол, несмотря на противодействие Годунова, повелел вернуть Вельского ко двору, помня доброту его в детские годы и то, что он всегда за него выступал. Вельский сразу вошел в роль наставника, указывал Борису даже при боярах и пытался по старой памяти водить его на помочах. Царю Борису это быстро надоело, и он спровадил Вельского на строительство новой крепости на южный рубеж. С почетом проводил, со своим двором и войском. Но Вельский затаил обиду. Рассказывают, будто бы кричал он прилюдно, что кабы не он, то не Борис бы сидел на престоле, а царевич Димитрий. В доносе, как водится, эти слова перевернули, вышло, что Вельский держал сторону Димитрия, царь Борис, возмущенный такой черной неблагодарностью, приказал взять Вельского в железы и доставить в Москву.
Измена была налицо, и ненавидящие Вельского бояре готовы были осудить его на смерть, но царь Борис и тут вынес мягкий приговор — лишение чести и ссылка. Казнь Вельского совместили с наказанием младших Романовых и провели в присутствии царя Бориса, всего двора и послов польских и шведских. Вельского привязали к столбу и лишили чести, коя у мужчин, если вы вдруг забыли, находится совсем не там, где у женщин. У женщин ее вовсе нет, я имею в виду, бороды. Ее и лишали. К несчастью для Вельского, в палачи выбрали не нашего, православного, который, покуражившись в начале, нашел бы потом способ облегчить страдания боярина, а еретика-немца, который исполнил работу методично и тщательно, выдергивая волос за волосом пышную бороду и усы, и еще иезуитски вытирал грязным платком слезы, градом катящиеся из глаз боярина. Вельский, казалось, изошел этими слезами, его округлое лицо опадало вместе с бородой, но — молчал! Я его даже зауважал за это, но потом, глядя на его непритворные страдания и слыша мычание сквозь стиснутые зубы, решил, что ему на всякий случай усекли язык, чтобы не сболтнул на казни публичной чего лишнего. Каково же было мое удивление, когда после казни Вельский закричал вдруг неожиданно тонким голосом, что напрасно царь на него опалу возвел, нет на нем никакой вины и впредь он будет верен Борису, до самой смерти. Он и был верен, до самой смерти, до Борисовой. Сослали же Вельского в его нижегородское поместье под надзор пристава.
* * *
Глядя на торжествующую и посему склонную к милосердию власть, я совершил поступок решительный, но, как теперь вижу, опрометчивый, быть может, самый опрометчивый в моей жизни. Пошел я к Борису Годунову и прямо спросил его, не вернуть ли нам Димитрия в Москву. Как вы понимаете, я не дозволения у него спрашивал, я с ним советовался, даже аргументы весомые приготовил для возможного спора. Но Годунов с невиданной легкостью согласился, более того, попросил поспешить. Определил он и место для Димитрия — Чудов монастырь. Это мне не по сердцу было, слишком близко ко дворцу, монахи чудовские больше об интригах дворовых думали, чем о Боге. Но спорить с Годуновым я не стал, грех желать слишком многого и сразу.
И ведь понимал я, что Димитрию в дальних монастырях покойнее и безопаснее, но уж больно соскучился я по нему, хотелось иметь его всегда рядом, и учить его, и наставлять. Да и княгинюшка ко мне приставала: «Привези мальчика! Хоть посмотреть на него, на Красное наше Солнышко. Как вырос, какой стал». Она-то ведь его с Углича не видела.
Мы его всегда между собой так и звали: мальчик да мальчик. А ведь Димитрию уже восемнадцать минуло, давно не мальчик, я это только тогда и осознал, когда приехал за ним. Я тогда на него совершенно другими глазами смотрел. Как он возмужал за те два года, что мы не виделись! Грудь и плечи раздались, мышцы силой налились. Стал он походить на двухгодовалого бычка, мощный и в то же время быстрый и брыкливый. Вот только ростом так и не вышел, мне до подбородка не доставал, и в кого пошел? В мать, наверно. От нее же и более мягкие черты лица, вот только нос крупный, наш нос! Еще губы его меня настораживали, излишне полноваты, боюсь, охоч до женщин, подумал я тогда, как такого в монастыре удержать?