— Тебе это не интересно, — отрезала свекровь, Галина
Семеновна, когда Ксюша решилась спросить у нее о прошлой семейной жизни Олега,
— считай, до тебя никого не было. Лена оказалась хабалкой, хамкой. Ему,
бедненькому, вообще досталось от баб. Он такой наивный, беззащитный, это
счастье, что ты у нас появилась.
— А дети?
— Ну, какие дети. Бог с тобой! Какие дети? Тема была закрыта
раз и навсегда. Галина Семеновна постоянно подчеркивала: Машенька — первый и
единственный ребенок Олега, долгожданная ее, Галины Семеновны, внучка. Других
нет.
Слабоумная девочка Люся, заснятая на лужайке среди здоровых,
красивых, жизнерадостных подростков, была поразительно похожа на Олега.
* * *
После посещения морга загазованный, пропыленный воздух улицы
казался чистым и нежным. Илья Никитич глубоко вздохнул, зажмурился, стараясь
избавиться, наконец, от тягостного чувства растерянности и беспомощности. Ему
было плохо, тоскливо уже четвертые сутки, с того момента, как попались на глаза
в доме убитой Лилии Коломеец эти несчастные вишенки, вышитые на крошечных
мешочках с лавандой.
Он много лет занимался расследованием убийств и спокойно
относился к виду трупов, даже самых растерзанных. Но иногда какая-нибудь
случайная невинная деталь, какой-нибудь легкий бытовой штрих из жизни
растерзанной жертвы надолго застревал в памяти.
Впервые попав в морг двадцатидвухлетним студентом юрфака,
Илюша Бородин, в то время худенький, темноволосый, с яркими голубыми глазами и
широкой белозубой улыбкой, не упал в обморок, не стал заикаться, как некоторые
его сокурсники. Конечно, побледнел, и во рту пересохло, но не более. Он был
готов к тому, что смерть, особенно насильственная, выглядит ужасно, и увидел
всего лишь то, что ожидал увидеть. Раздробленные черепа, выпотрошенные животы и
прочие кошмары не преследовали его потом во сне. Но его словно током шарахнуло,
когда он увидел небесно-голубые капроновые банты в тугих рыжих косичках мертвой
семилетней девочки. Их группа уже уходила из морга, девочку только привезли,
она лежала на каталке в гулком кафельном коридоре. Он остановился и перестал
дышать. Голова закружилась, и потребовались нечеловеческие силы, чтобы никто не
заметил, как стало худо сильному, философски спокойному Илюше Бородину.
Он так и не узнал, каким образом погибла девочка, был ли там
криминал или просто несчастный случай. Иногда, к счастью редко, только в
состоянии крайней усталости, раздражения, недосыпа, ему мерещились эти косички
с бантами, как их заплетают ловкие женские руки, а девочка смотрит на себя в
зеркало, улыбается, гримасничает, показывает язык, вертится. Дальше ничего не
происходило, воображение отключалось но это было хуже любого, самого кровавого
кошмара.
Трое суток назад, увидев красивые мешочки с лавандой в
квартире Лилии Коломеец, он опять вспомнил рыжую первоклашку с ее аккуратными
косичками и голубыми бантиками.
Июньские сумерки отливали дымчатой капроновой голубизной.
Илья Никитич брел не спеша по рыхлому сероватому ковру из тополиного пуха,
щурился на огненное закатное солнце, висевшее между двумя белыми
девятиэтажками, и пытался подвести хотя бы приблизительный итог.
Прошло трое суток. Психологический портрет предполагаемого
преступника, сложившийся у него в голове, был замешан на пьяном бреде бомжихи
Симки и на его, следователя Бородина, личных эмоциях, а не на фактах и здравом
смысле. Какие могут быть факты, какой здравый смысл, когда речь идет об
огненном звере с красненькими рожками и поросячьим голосом? Между прочим, матерно
визжать могла и девочка Люся. Другое дело, если бы бомжиха засвидетельствовала,
что у зверя был глубокий бархатный бас. Вряд ли Люся сумела бы материться
мужским голосом. А вот напялить на голову шапку-маску — это было ей вполне по
силам.
За трое суток не удалось выяснить, где именно училась и жила
Люся, кто такая «мама Зоя». Было похоже, что на Люсю Коломеец нигде не заведено
медицинской карты. Кроме свидетельства о рождении, не имелось никаких
документов на больную девочку, ни в одном из московских психдиспансеров она не
стояла на учете. С рождения и до сегодняшнего дня она была прописана в квартире
своей тети Лилии Анатольевны Коломеец.
Когда-то там жили мать и две сестры, Ольга и Лилия Коломеец.
Отец ушел из семьи, когда девочки были еще маленькими. Мать умерла от лейкемии
через полгода после самоубийства Ольги.
Вот, собственно, и вся информация. А узнать что-либо от
самой Люси было невозможно. Она упорно повторяла, что убила тетю Лилю потому,
что она, Люся, плохая, злая и вонючая, иногда плакала и просила дать ей луку,
чтобы намазать голову, при малейшей возможности застревала у зеркала, долго,
внимательно разглядывала свое лицо, пыталась сдирать прыщи и опять плакала.
Вопросы о человеке, который приходил в дом с конфетами и цветами, вызывали у нее
тихую панику, она краснела, пугалась и замолкала, принимаясь судорожно теребить
поясок больничного халата.
В подростковом отделении стационара Центра им. Сербского был
поставлен предварительный диагноз «олигофрения в стадии дебильности», то есть
Люся страдала самой легкой формой умственной неполноценности.
* * *
— Олег, ты что, решил снимать рекламные ролики? — небрежно
спросила Ксюша, когда ее муж вернулся с работы на дачу.
Он приехал на такси, отказался от ужина, рухнул на тахту в
столовой, включил телевизор, закрыл глаза и как будто уснул под вечерние
новости. Ксюша сидела рядом в кресле-качалке, кормила ребенка и размышляла,
стоит ли спросить о кассете. Наконец решилась.
— М-м? — не открывая глаз, промычал он в ответ.
— Я случайно под кроватью нашла кассету, — чуть громче
произнесла Ксюша, — конечно, мне стало интересно, я посмотрела через адаптер.
Что это за ребята?
— Отстань, — пробормотал он и отвернулся к стене.
— Отстану, если расскажешь.
В ответ послышался храп. Разговаривать дальше было
бесполезно. Ксюша тяжело вздохнула, встала и отправилась на второй этаж
укладывать ребенка. Когда она вышла, Олег повернулся на спину, открыл глаза и
уставился в желтый деревянный потолок.
«Нашла кассету, — думал он под возбужденный голос
спортивного комментатора, — ну и что? Я и не прятал. Надеюсь, у нее хватит ума
не обсуждать это с мамой, а если еще раз пристанет с вопросами, я так рявкну,
что надолго отобью охоту лезть не в свое дело».
Он выключил телевизор, в одних носках вышел в сад, залитый
лунным светом. В мокрой траве стрекотали кузнечики. Олег с хрустом потянулся,
запрокинул голову, равнодушно взглянул в глубокое, чистое, усыпанное звездами
небо и с мучительной гримасой вспомнил, как когда-то все это ему нравилось —
ночной сад, блеск росы на темных кустах шиповника, далекий лягушачий хор и
близкий, одинокий, страстный голос соловья. Теперь влажная свежая прелесть
летней ночи раздражала и оскорбляла его, как смех на похоронах.