— То есть он сначала оглушил или убил Лилию Коломеец
профессиональным ударом, но не был удовлетворен и восемнадцать раз пырнул тело?
— медленно, еле слышно произнесла Евгения Михайловна после долгой паузы.
— Именно так. Причем использовал для этого какой-то
особенный нож, с узким ромбовидным лезвием. Орудие убийства пока не обнаружено.
Принесли кофе. Опять повисло молчание. Евгения Михайловна
долго, бесшумно размешивала сахар в чашечке.
— Илья Никитич, вам не кажется, что в этом убийстве есть
нечто ритуальное?
— Да, я тоже об этом думал. Такое количество ударов мог
нанести сумасшедший маньяк либо представитель какой-нибудь секты, что в общем
одно и то же. Но сумасшедший вряд ли сумел бы так успешно убедить Люсю взять
вину на себя. А если это был ритуал, то при чем здесь ограбление? Он аккуратно
обчистил квартиру, мы не нашли ни копейки денег, никаких украшений. Но самое
интересное, что он взял сундук с рукоделием и рылся в клубках, сидя на лавочке
во дворе, неподалеку от дома. На него наткнулась бомжиха, перепугалась до
смерти. На нем была маска черта.
— Простите, что? — переспросила Евгения Михайловна, нервно
усмехнувшись.
— Ну, знаете, есть такие маски-страшилки. Вампиры, мертвецы,
ведьмы, черти. Я не поленился, специально нашел магазин, называется «Хеллоуин»,
и даже купил… — Илья Никитич открыл свой здоровенный старомодный портфель,
порылся в нем, извлек нечто черно-красное в прозрачном мешочке, развернул,
повертел в руках и вдруг быстро натянул себе на голову.
Евгения Михайловна охнула и всплеснула руками. Вместо
милого, уютного, бело-розового Бородина перед ней сидело черное чудище с
красными рожками. Официант, который как раз принес счет, хрипло закашлялся,
затоптался у стола, наконец, прочистив горло, громко произнес:
— Ничего себе, предупреждать надо, вроде бы нормальные люди,
а туда же!
— Куда — туда же? — живо спросил Бородин. — Вы что, видели
нечто подобное? — Когда он говорил, огненный ободок маски двигался вместе с его
губами, зрелище получалось еще более жуткое.
— Нет, подобного не видел. Молодое хулиганье развлекается,
нацепляет на себя всякое железо, черепа, но чтобы приличные взрослые люди…
Извините.
— Это вы нас извините. — Евгения Михайловна засмеялась, но
как-то слишком нервно.
— Да ладно, — официант махнул рукой, — может, еще кофе?
— Спасибо, не надо, — сказал Бородин. Кровавый рот маски
растянулся в вежливой улыбке.
— Илья Никитич, снимите, пожалуйста! — простонала Евгения
Михайловна. — Ужас какой!
Бородин принялся торопливо стягивать маску за рога, это
оказалось сложней, чем надевать. Плотный эластик как будто приклеился к коже.
Горловина обтягивала шею, как широкая удавка, Илья Никитич долго, мучительно
возился, тяжело сопел, но продолжал размышлять вслух. Сквозь черную ткань голос
его звучал глухо и сдавленно:
— Не понимаю, как можно добровольно напялить на себя такое,
да еще летом, в жару. Пусть ночь, но все равно ведь душно. Черт, никак не
слезает… Возможно, он сделал это просто для маскировки. В пустом ночном дворе,
при ярком свете, лунном и фонарном, ворошил клубки и, чтобы не убегать сразу,
если кто-то появится, напялил эту дрянь. Нет, он совершенно больной. Интересно,
он искал какую-то конкретную вещь? И откуда он знал, что искать надо именно в
клубках? Нашел или нет?
— Илья Никитич, вам помочь? — забеспокоилась Руденко, —
может, там есть застежка сзади, на затылке?
— Нет, ну я же как-то умудрился натянуть эту дрянь! Уф… Все.
Как хорошо жить на свете! — Бородин наконец справился, и перед Евгенией
Михайловной предстала его раскрасневшаяся круглая физиономия с лохматыми седыми
бачками и сверкающими, смущенными голубыми глазами. — Простите, это было глупо.
Сам не знаю, зачем я это сделал. Как будто побывал в шкуре сумасшедшего
ублюдка, и самое обидное, что все равно ничего про него не понял.
— Зато сейчас так приятно смотреть на ваше лицо. — Евгения
Михайловна взяла маску в руки, несколько секунд молча ее разглядывала. — А
знаете, он обожает боевики и ужастики. Там очень часто убийцы действуют в
масках. Впрочем, это нам ничего не дает. Если только… — она опять закурила, —
мне кажется, стоит показать маску Люсе и проследить за ее реакцией.
Да, конечно, — Илья Никитич быстрым жестом пригладил свои
встрепанные бачки, — можно попробовать. Но что нам с вами даст эта ее реакция?
Допустим, она закричит, заплачет, у нее случится очередной психический шок, и
что? Она ведь все равно не скажет ничего вразумительного.
— Раньше вы были оптимистичней, — заметила Руденко, — у меня
такое чувство, что вы поставили крест на этом деле.
— Нет, — Бородин вытащил бумажник, о считал семьсот рублей,
подумал, добавил еще две десятки, — просто слишком много тупиков. По мнению
моего начальства, это дело вообще не имеет судебной перспективы. Оперативники
успели устать от специнтернатов и вспомогательных школ. Понимаете, ничего нет,
вообще ничего, будто эта Люся с неба свалилась.
— Но ведь она прописана у тети. Может, она и жила там всю
жизнь?
— Нет-нет-нет, — Бородин помотал головой, — Лилия Коломеец
много времени проводила на работе, а такой ребенок требует присмотра и ухода,
да и соседи свидетельствуют, что девочка появилась в доме совсем недавно. И
вообще, вы ведь сами что-то говорили о педагогической запущенности.
— Ну, это тоже понятие относительное. С Люсей действительно
все очень странно. Понимаете, в ней есть то, что заставляет меня сомневаться
насчет ее сиротства и детдомовского детства.
Илья Никитич открыл было рот, чтобы спросить, не слишком ли
много сомнений, но глубоко вздохнул и промолчал. Они встали, направились к
метро, Евгения Михайловна продолжала говорить:
— С этой девочкой все не так. В ней нет ни капли агрессии.
Она всех любит, всем сопереживает и это не игра. Она, что называется, не от
мира сего, безответная жертва, и я не понимаю, как такое существо могло
вырасти, выжить в жутких условиях казенного детского учреждения. Я бы даже
сказала, она очень домашняя девочка, доверчивая, открытая, ласковая.
— Но сироты тоже бывают такими, — неуверенно заметил Илья
Никитич.
— Редко. А уж сироты с умственной отсталостью — почти
никогда. Больной разум корыстен, грубо корыстен. Ему трудно справиться с
жизнью, он зациклен на самом себе, на собственном "я", напрочь лишен
сопереживания. Другие люди интересуют его лишь постольку, поскольку могут быть
для него вредны или полезны. А Люся остро чувствует малейшие оттенки настроения
окружающих, и это отражается у нее на лице. Она глубоко сопереживает всем, кто
находится рядом, независимо от того, как этот человек к ней относится. У нее
все добрые, хорошие, ей всех жалко. Эй, господин следователь, — Евгения
Михайловна резко остановилась и взглянула Бородину в глаза, — вы не знаете,
зачем я вам это рассказываю?