Гейни не понимал. Он никогда не отличался остротой ума. Был
гениально хитер, этого не отнять. Но все-таки хитрость и ум — разные вещи. В
последние месяцы бедняга совсем отупел от страха и от наркотиков. Он все не
желал верить, что война проиграна. Его интрига с Бернадотом работала вхолостую.
Наконец принесли свечи. Гиммлер сидел, низко опустив голову,
сдвинув колени, аккуратно положив на них руки. Так когда-то он сидел,
выслушивая строгие наставления своего отца. Бернадот бросил на него холодный
брезгливый взгляд, потом посмотрел на часы, шевельнул бровями, чуть склонился к
одному из своих спутников и тихо спросил:
— Который час, Рене?
Рене приподнял манжету, поднес циферблат своих наручных
часов к пламени свечи и удивленно прошептал в ответ:
— Не знаю, кажется, мои встали. Сейчас не может быть
двенадцать.
Доктор Штраус поднялся так резко, что опрокинул тяжелый
стул, отступил в темноту. Оттуда послышался глухой удар. Никто не увидел, как
генерал стукнулся головой о стену.
— Что с тобой, Отто? — испуганно спросил Гиммлер.
— Оставь меня в покое! — глухо рявкнул Штраус из темноты.
Все подумали, что слова это были обращены к Гиммлеру.
Очередной разрыв бомбы заглушил следующую фразу:
— Что тебе надо? Кто ты?
Штраус зажал себе рот и обжег губы раскаленным перстнем.
— Доктору стало нехорошо, — спокойно заметил Бернадот, —
думаю, пора заканчивать, господа. Господин Гиммлер, я передам все ваши
предложения своему правительству, оно решит, следует ли доводить эту информацию
до сведения союзников. Надеюсь, что вы, в свою очередь, поможете решению
вопроса о заключенных. Прошу вас сделать это как можно скорей. Речь идет о
десятках тысяч жизней, которые для нас чрезвычайно важны.
— Конечно, граф, — энергично кивнул Гиммлер, — я сделаю все,
что в моих силах.
Он встал. Все холодно попрощались. Гиммлер остался в подвале.
Штраус слегка взбодрился, отправился провожать Бернадота и его спутников.
Пока шли по коридорам опустевшего консульства, доктор все
держал руку у рта. Он немного отставал, и вместе с ним отстал от группы еще
один человек, среднего роста, лет сорока, с неприметным лицом. Швед по
национальности, он числился в охранной службе президента Красного Креста и
являлся сотрудником американской разведки.
— Что с вами, доктор? — произнес он и незаметно сунул
Штраусу в карман толстый маленький конверт из плотной бумаги.
— Благодарю вас. Со мной все в порядке, — ответил Штраус, —
просто несколько бессонных ночей и зубная боль.
Он опять прижал ладонь к губам и мучительно сморщился.
Молчаливое присутствие неизвестного существа было еще ужасней, чем открытый
диалог с ним. Оно, или, скорее, она молчала. Она знала, что в плотном конверте
был американский паспорт и другие документы, которые помогут группенфюреру СС
доктору Штраусу исчезнуть и возродиться вновь под именем гражданина США,
профессора Джона Медисена. Об этом никто не должен был знать. Даже она, хотя ее
нет.
— Я есть, а ты — где? Кто ты, зачем? — прорычал Штраус и
постарался скрыть слова в искусственном приступе кашля.
Ответа не последовало, Штраус споткнулся и чуть не упал.
Голова сильно закружилась, в ушах зазвучали какие-то смутные голоса, мужские,
женские, в глазах на долю секунды вспыхнул бледный белый луч.
Осколок зеркала, валявшийся у коврика в прихожей, отразил
свет лампы. Василиса продолжала смотреть на него, не отрываясь, пыталась
сосредоточиться на световом пятне, избавиться от чужой постылой реальности.
… Когда Штраус вернулся, Гиммлер сидел за столом и при
слабом свете свечей что-то быстро писал.
— Письмо Кристиану Понтеру, министру иностранных дел Швеции,
— пояснил он, не поднимая головы, — Понтер должен ускорить процесс передачи
моих предложений американцам и англичанам. Нам надо срочно сформировать новое
правительство. Вместо НСДАП я создам новую партию. Партию Национального
единства.
Он был сильно возбужден. Глаза сверкали. Штраус не слушал
его. Он тяжело опустился в кресло. Ему было нехорошо: дурнота, озноб. Он
убеждал себя, что все дело в обыкновенной простуде и переутомлении. Он не
заметил, что часы опять идут. В ушах невыносимо громко звенело, он вдруг
вспомнил, как много лет назад, в Мюнхене, еще студентом, посещал
психиатрическую лечебницу. Там был больной, который все кричал, чтобы ему
срочно сделали операцию, вырезали чужие чувства из сердца и чужие мысли из
мозга.
* * *
Девушка в ларьке «Кодак» узнала Приза и попросила автограф.
Он машинально расписался на каком-то календаре.
— Ой, спасибо, а то мне никто не поверит, что я вас видела,
живого, так близко. Вы знаете, вы совсем другой в жизни. На экране вы кажетесь
моложе и как-то крупней. А можно вас спросить? — щебетала девушка, заклеивая
конверт со снимками, укладывая пленку в фирменный пакет.
— Да. Что?
Конечно, это было ошибкой, не стоило самому заезжать за
снимками. Серый сдал пленку, и он должен был взять готовые фотографии. Но он
забыл квитанцию у Приза дома, на журнальном столе, обещал заехать только
вечером. А Призу не терпелось.
— Вас, когда снимают, сильно гримируют? А трюки вы правда
все сами выполняете? У вас никаких нет дублеров? Вот я читала…
— Извините. Я очень спешу.
Оказавшись в машине, он распечатал конверт. Серый был совсем
неплохим фотографом. Приз мог, наконец, разглядеть Василису Грачеву, ее
сумасшедшие круглые глаза, маленькое, с кулак, лицо, ссадину на скуле, темные
патлы, тонкую жалкую шейку, распухшие обожженные руки и свой перстень на ее
пальце. Она была типичным «лютиком», слабеньким, ядовитым. И главное,
смазливым. «Лютики» женского пола с привлекательными личиками были ему особенно
гадки. Сквозь слой сахара он видел их дерьмовую суть. А что может быть гаже
дерьма? Только дерьмо в сахаре.
Он перебирал снимки, и тяжелые жгучие волны поднимались в
нем от живота к груди, к горлу, душили его, мешали соображать. Голова
пульсировала болью. Чтобы успокоиться, потребовалось значительно больше сил,
чем когда он заставлял Серого поднять полотенце. Он отложил две фотографии
Василисы, остальные порвал в мелкие клочья. От этого стало чуть легче. Клочья
аккуратно ссыпал в конверт. Позже надо будет сжечь. Главное, не забыть, не
оставить в бардачке.
В машине, в аптечке, был парацетамол. Он проглотил две
таблетки, равнодушно отметив про себя, что с утра ничего не ел и на голодный
желудок это вредно. Закурил, пару раз жадно затянулся и набрал номер Михи. Из
них четверых Миха был самый молчаливый и четкий. В свое время дядя Жора помог
Мише Данилкину, деревенскому мальчику из неблагополучной семьи, попасть в юношескую
сборную Москвы по вольной борьбе. Миха никогда не забывал об этом. Он был
фанатично предан Шаману с детства. Смотрел ему в рот, пытался подражать во
всем. В отличие от Лезвия и Серого, он всегда помнил о дистанции, которая их
разделяла с самого рождения. Шаман для него был безусловным лидером. Но у Михи
имелся один изъян: тупость. Ему приходилось очень долго все объяснять. Фразу, в
которой больше пяти слов, он не понимал. Если длинными фразами с ним говорил
чужой, Миха зверел и мог набить морду. Если свой — он терпел дольше, честно
пытался понять, но потом все равно зверел и тоже мог набить морду. Всем, кроме,
конечно, Шамана. Правда, свои знали эту его особенность и, общаясь с Михой,
использовали простые, нераспространенные предложения. Не больше пяти слов. Мат
и «блины» не в счет. То, что не несло смысловой нагрузки, Данилкина не
раздражало.