Он выглядел как здоровый полноценный мужчина, не только в
одетом, но и в раздетом виде. Но никаких желаний, никаких инстинктов — ничего.
Даже пороков никаких. Полнейшая стерильность. Чтобы не казаться странным, не
вызывать подозрений, он иногда встречался с женщинами. Это были медсестры,
секретарши. Он ухаживал за ними, спал с ними, знал, как удовлетворить их. Но
чувств при этом испытывал не более, чем при посещении уборной.
Он умел легко прекращать отношения, если женщина проявляла
признаки некоторой человеческой привязанности к нему или была слишком
навязчива. Однажды молоденькая медсестра, очень красивая и бойкая блондинка, с
которой он спал, попыталась женить его на себе и заявила, что беременна. Это
был единственный случай, когда Отто Штраус рассмеялся. Он знал, что ни одна
женщина в мире от него забеременеть не может. Не было у него никаких болезней,
приводящих к мужскому бесплодию. Он просто принадлежал к иному биологическому
виду. Наверное, все люди были бы такими, если бы размножались почкованием.
Ему никогда не снились сны. Он не помнил детства, юности.
Прошлое было для него чем-то вроде сложной трехмерной схемы, без цвета и запаха,
с датами, именами, портретами. Имелся портрет его матери, востроносой бровастой
дамы. Имелась информация, что она умерла. Был памятник на лютеранском кладбище
в Мюнхене. На камне выбито ее имя, тире между двумя датами. Память Отто Штрауса
о женщине, которая произвела его на свет, казалась короче этого тире и холодней
надгробного камня.
Впрочем, беседуя с людьми, прежде всего с Гейни, он делал
умильное лицо, мягко улыбался, слегка прикрывал глаза, если речь заходила о
детстве, о родительском доме, о милой матушке, о чернильных пятнах на пальцах и
воскресных обедах со свиными ножками.
Единственное живое чувство, которое никогда не покидало его,
— зависть. Но завидовал он вовсе не людям. Ни власть, ни деньги его не
волновали. С юности он проводил много часов в анатомическом театре медицинского
факультета, изучая мертвые тела, как инженер изучает детали разбитой машины,
придуманной и созданной гением. Он завидовал гению, Создателю. Как всякий
завистник, он радовался, когда находил изъяны и несовершенства. Болезни,
уродства человеческой плоти были для него утешением.
«Не такой уж ты и гений, — иногда бормотал он, препарируя
очередное тело или разглядывая в микроскоп тонкий срез опухолевых тканей, — ты
позволяешь себе слишком много небрежностей и ошибок. Смотри, они дохнут, как
мухи, от любой ерунды».
Но гораздо более физических изъянов и болезней радовали его
уродства психики, некроз и гниение души, черные вонючие дыры в ткани
человеческого сознания. Замечая мертвый отблеск в глазах живого человека,
отблеск жестокости, жадности, блудливости, он всякий раз праздновал свою
маленькую личную победу.
«Смотри, они дохнут еще при жизни, и ты ничего не можешь
изменить».
Когда звучало это бормотание, больше похожее на треск сухих
стволов, на вой ветра, на гул металла и далекий рык голодного ночного зверя,
Василиса начинала дрожать, тело ее становилось невесомым и вялым, каким-то
тряпочным. Сердце прыгало слабо и быстро, как бабочка в сетке, и казалось,
вот-вот затихнет, рассыплется легким прахом.
Василиса ясно слышала, как сквозь ее дрожь, сквозь озноб,
проступает здоровая мерная пульсация чужого сердца.
Пульс Отто Штрауса никогда не превышал семидесяти ударов в
минуту.
* * *
После завтрака Андрей Евгеньевич позвонил Маше и услышал то,
что ожидал услышать: «У меня все о'кей, папа». Голос был вполне бодрый.
— А подробней можно? — кашлянув, попросил Григорьев.
— Ты что, ночь не спал? Курил, как паровоз? Кофе пил
литрами? — сурово спросила Маша.
Это была ее обычная манера — отвечать вопросом на вопрос.
— Чай, — уточнил Григорьев, стараясь, чтобы голос не звучал
так сипло и виновато.
Обсуждать по телефону работу они не могли. Говорили только о
погоде и о том, что хорошо бы сейчас отправиться к морю.
— Кстати, Машуня, ты знаешь, кто такой Отто Штраус?
— Австрийского композитора, который писал чудесные вальсы,
звали Иоганн, — мигом отреагировала дочь, ничуть не удивившись, — был еще
Штраус в Третьем рейхе. Врач, кажется. Эксперименты на заключенных в
концлагерях. Гиммлер. Нюрнберг. Это ты к чему?
— Так. Легкая умственная гимнастика. Хочу проверить твои
реакции и твою память, чтобы понять, как ты на самом деле себя чувствуешь.
— Папа! — возмущенно простонала Маша. — Я же сказала, я в
порядке, не надо меня проверять. Выспись и прекрати столько курить. Ты сипишь,
у тебя одышка. Гостиница приличная?
— Вполне. Сине-розовая, в таком приторном модерновом стиле.
Интерьеры безобразные, подушки плоские, как блины, но стерильная чистота и
отличный душ.
— Как ты питаешься? Ты что-нибудь горячее ешь?
— Вчера ел цыпленка-табака в ресторане. Сегодня обязательно
съем супу. И обещаю, что выкурю не больше пяти сигарет за день.
— Ладно. Верю.
Когда они уже попрощались, Маша вдруг выпалила в трубку:
— Папа, погоди! Доктор Штраус. Аргентина. «Артишок» и «Блю
берд».
— Что? — удивился Григорьев. — При чем здесь «Артишок»?
— Маленькая умственная гимнастика, — ехидно объяснила Маша,
— захочешь продолжить цепочку — звони на мобильный в любое время. Все. Люблю,
целую.
Положив трубку, Григорьев закурил и уставился в окно, на
глухую бетонную стену двора-колодца. Дочь его, правда, была в полном порядке. И
что он так занервничал, когда Кумарин заговорил про нее и про этого майора?
Андрей Евгеньевич не сомневался, они сами разберутся. А
может, вообще не встретятся. В самом деле, почему они должны непременно
встретиться, если оба понимают, насколько это бесперспективно?
Конечно, Григорьев хотел, чтобы Машка вышла замуж, родила
ему внука или внучку, и даже готов был максимально освободить ее от хлопот с
младенцем, если это все же произойдет. Из него получился бы отличный дед. Но
оттого, что он пока не стал дедом, и неизвестно, станет ли когда-нибудь,
Григорьев не чувствовал себя несчастным и обделенным. Верх глупости страдать
потому, что может быть еще лучше, чем есть. Сейчас он счастливый отец. И на том
спасибо. А когда Кумарин лезет в его личную жизнь, и тем более в жизнь Машки,
это неприятно. Не имеет он на это никакого морального права. Никогда Григорьев
и Кумарин не были близкими друзьями. Вносить в сложившуюся за десятилетия
систему их отношений некую сентиментально семейную нотку не стоит. Слишком
фальшивая получается нотка.