Послы союзников по понятным причинам были встревожены прибытием Ленина, хотя до этого ничего о нем не знали. Однако его взгляды показались им до такой степени странными, что поначалу они склонялись к тому, чтобы не принимать его во внимание как безвредного безумца. Бьюкенен говорил о Ленине как об «анархисте», а Фрэнсис телеграфировал в Вашингтон, что «крайний социалист или анархист по имени Ленин произносит жестокие речи и таким образом усиливает правительство; пока ему намеренно предоставляется возможность выступать, но в свое время он будет выслан». Для Палеолога, чей дневник демонстрирует доказательства внесения более поздних по времени исправлений, Ленин был «утопическим мечтателем и фанатиком, пророком и метафизиком, невосприимчивым к любым представлениям о невозможном, человеком, которому мало знакомы чувства справедливости или милосердия, жестоким маккиавельцем, выжившим из ума от тщеславия». Позднее Бьюкенен жаловался Милюкову, что Россия никогда не выиграет войну, если Ленину будет позволено «агитировать солдат дезертировать, захватывать землю и убивать». Министр иностранных дел объяснял, что правительство выжидает психологического момента для ареста Ленина, который, как он думал, уже недалек.
Послу было от чего тревожиться. До приезда Ленина большевики бесцельно шумели, их позиция почти не отличалась от позиции меньшевиков и социал-реворюционеров (эсеров), которые поддерживали Временное правительство. Будучи в Швейцарии, Ленин определил правительство в самом мягком из своих выражений как «связанное по рукам и ногам англо-французским империалистическим капиталом». И уже с 16 апреля большевики под руководством одаренного вождя стали постоянно призывать к немедленному общему перемирию – призыв тем более эффективный, что выражал растущее стремление рабочих, солдат и крестьян положить конец кровопролитной войне. Министр иностранных дел, которого прозвали Милюков-Дарданелльский и Павел Дарданеллович, что отражало его представление о целях русских в войне в отношении проливов Босфор и Дарданеллы, принадлежавших Турции, на ощупь двигался от одного кризиса к другому, пребывая в ошибочном убеждении, что внешняя политика, принятая при царском режиме, достаточно хороша и для революции. Как вскоре станет ясно, он глубоко заблуждался.
Глава 3
Милюков и кризис внешней политики
В один из дней марта Керенский, с трудом пробравшись сквозь возбужденные толпы народа, неожиданно появился в помещении, где заседал думский комитет, с загадочным видом бросил на стол толстый сверток и, сказав: «Это наши тайные договоры с союзниками… спрячьте их!», так же драматично удалился. Не найдя ни ящика, ни стенного шкафа, члены комитета впопыхах запихнули сверток на время под стол. «Какая выразительная символика! – пишет бывший лидер социал-демократов Чернов. – Смешанные в кучу документы – наследство старой царской дипломатии, отягощенное просроченными векселями и теперь завещанное новой России, – в спешке были спрятаны под столом».
Политическое банкротство, которое доказали думские лидеры своей безуспешной попыткой направить революцию в «безопасное» русло, как выражался Чернов, нигде не проявилось так ясно и полно, как в области внешней политики. Родзянко олицетворял благодушный оптимизм, когда уверял полковника Альфреда Нокса, британского военного атташе, что революция не отразится на участии России в войне. «Россия – огромная страна и способна вынести одновременно и войну, и революцию», – заявил он обеспокоенному офицеру.
Союзники не стали терять время, и уже 18 марта главы их военных миссий направили командующим армиями различных фронтов телеграммы, призывающие подтвердить верность «священному союзу», созданному для обеспечения «триумфа принципов свободы». Полученные ответы были составлены в таких же громких, но ничего не значащих выражениях, но поданные под успокаивающим сиропом заверения позволили военным представителям Антанты убедить самих себя в прежней крепости и нерушимости союза.
В тот же день Палеолог позвонил в Министерство иностранных дел. Милюков объяснил ему, что министры стараются выработать декларацию о ведении войны, которая удовлетворяла бы и союзников, и Петроградский Совет, и что он надеется добиться принятия этой декларации в нужной формулировке. Палеолог раздраженно ответил, что ему нужна не надежда, а полная уверенность. Посол мог бы проявить больше вежливости, поскольку в России не было более преданного поборника дела союзников, чем сам министр иностранных дел. Однако следует заметить, что его мотивы были не совсем бескорыстными. Это становится очевидным из его ноты от 18 марта ко всем российским дипломатам в заграничных государствах, копии которой были направлены каждому из российских союзников (включая и Соединенные Штаты, которые в тот момент еще не вступили в войну). После краткого перечисления недавних российских событий следовало заявление, что правительство «не забудет о международных обязательствах, данных свергнутым режимом, и будет свято выполнять обещания России». Со своей же стороны Милюков попросил представить подобные гарантии союзников в отношении тайных договоров, и эти гарантии были незамедлительно представлены.
20 марта в печати появился манифест Временного правительства, тон которого был более сдержанным и осторожным, чем откровенное заявление Милюкова, и вызвал недовольство французского посла. Хотя правительство обещало «принять все меры для обеспечения армии всем необходимым, чтобы довести войну до победного конца» и «свято соблюдать все союзы, объединившие нас с другими странами, и все соглашения, совершенные в прошлом», Палеологу это показалось недостаточным, он немедленно прибыл в Министерство иностранных дел и в самых резких выражениях выразил свое возмущение. В душе Милюков целиком соглашался с раздраженным послом, но вынужден был смущенно оправдываться и пообещал исправить заявление при первой же возможности.
Петроградский Совет совершенно иначе воспринял действия Милюкова. 27 марта он объявил «народам мира» решение Совета «противостоять завоевательной политике их правящих классов» и призвал «народы Европы» «к согласованным и решительным действиям в пользу мира». Этот манифест был обращен, главным образом, к германскому пролетариату, который призывали превзойти русский пример и «прекратить служить инструментом завоевания и насилия в руках королей, землевладельцев и банкиров». За ним последовала энергичная редакторская статья в «Известиях», официальном органе Петроградского Совета, направленная против «тайной дипломатии» и «ядовитого тумана шовинизма», который исходит от буржуазной прессы. В России эти призывы встретили горячий отклик, но вряд ли их могли прочитать народы воюющих стран, к которым на деле они были адресованы. Не обращая внимания на дружные протесты, Милюков продолжал твердить о необходимости завладеть турецкими проливами, указывая своим слушателям на необходимость видеть отличительные черты разного типа империализма. Естественно, свое понимание империализма он подавал как самое благоразумное. Защищая проводимую им внешнюю политику скорее с точки зрения историка, чем члена кабинета министров, Милюков сказал, что «во всех своих заявлениях он всегда энергично подчеркивает мирные цели освободительной войны, но всегда представляет их в тесной связи с национальными проблемами и интересами России». Прозрачная маскировка «мирными целями» не могла затемнить смысл необходимости защищать «проблемы и интересы». Керенский рекомендовал ему «полностью изменить стиль всех наших дипломатических нот и заявлений». Но гораздо важнее было добиться серьезных изменений в международной политике. Милюков на это не соглашался. Его присутствие во Временном правительстве быстро становилось помехой, а вовсе не преимуществом.