Кого-то он мне напоминает, успел подумать Он. В этот момент Толстяк оборотился и с минуту пристально разглядывал их.
Африканец напрягся, вздыбив шерсть на загривке, заворчал. Он вообще не любил неряшливых людей. Но в данном случае это еще ничего не значило – с таким же успехом он мог ворчать на странный придорожный куст.
– Спокойно, спокойно… – приказал Он ему и потрепал по холке, стриженой на лето коротко – ежиком. И весь он был ладный, ровный – и чепрак, и подпалины на животе, и лапы с большими черными когтями. Контрастный, черно-рыжий, и только зимой, когда они переходили на зимнюю форму, на шее у него появлялось рыжеватое ожерелье.
Толстяк походил на отставного шерифа, если бы не завитой оселедец на лысой голове.
Единственное, успокаивало – тяжелый надежный «Браунинг» модели GPDA под мышкой – выхватить его было сущим пустяком.
Африканец даже немного поскучнел, когда Толстяк наконец среагировал и неожиданно произнес высоким фальцетом:
– Феодосия, когда суп будет?
Он даже повернулся в сторону дома, но так, чтобы не терять их из поля зрения.
– Тебе какой, вчерашний или черепаший?
Она уже стояла за спиной – вынырнула, как дух из бутылки. Серьга в ухе жадно блеснула на солнце, сабля болталась на боку, как сухая коряга.
– Лучше бы черепаший, – попросил Толстяк.
Был он весь как литой – бурдюк с салом.
– Тогда подождешь, – почти любовно произнесла Старуха, – еще не готово. – Это мой старший, – представила она (словно Ивана-дурака), и среди множества морщин на ее лице прорезалась еще одна – глубокая и черная.
– А мы знакомы, – все так же пискляво заметил Толстяк.
– Что-то не припоминаю… – удивился Он.
– Клопофф… – пропел Толстяк, – супер-тяжелый. Сунь-гжунь, Воробьиная горка, помнишь?
И тогда Он вспомнил, что гостиница, в которой они жили, носила такое странное название. Штангист. Ну, конечно… Вот, где мы встречались. В девяносто… девяносто… и сел он за пьяную драку. Но это было черте когда. Не может быть…
– Да, – подтвердил Толстяк, – сорок пятые игры в Пекине! – И отхлебнул пиво. – Тогда я проиграл по всем статьям, даже не вышел в полуфинал. – Брюхо его колыхнулось. – Подставили. Так что теперь я обыкновенный Клопофф. Заметь, с двумя «ф» на конце. Америка не признает чужаков.
– Ты проиграл, потому что меня с тобой не было, – заявила Старуха, – если бы ты больше любил свою бабушку…
В ее голосе проскакивали нотки двуличия. Так говорят с неудачниками, понял Он.
– Если бы я тебя любил, я бы повесился! – штангист бисерно засмеялся.
– Когда я впервые тебя пеленала, у тебя были…
– А-а-а… опять ты, старая! Что проку в этих воспоминаниях.
Кольца оселедеца от возмещения мелко подрагивали на блестящей, загорелой макушке.
– Дедушка готов был слушать их часами, – напомнила она, взывая к памяти внука и одновременно поскрипывая, как ржавый механизм, – но он имел на это право, потому что он умел работать в отличие от тебя, а не наливаться с утра, как гиппопотам.
– Пропади ты пропадом, ведьма, – последовал ответ.
О чем они говорят, подумал Он. О чем? Почему-то я ничего не пойму, словно какой-то туман или наваждение. Словно заставляют поверить в невозможное. Словно толкуют об одном и том же, но это проскальзывает мимо, как чужеродный язык, и я чего-то не улавливаю и не постигаю, словно щебечут, словно вместе с обыкновенными словами вставляют непонятности, словно ты поворачиваешь голову, настраиваешься и – слышишь тиканье времени или будильника, который невозможно увидеть, вот так же, за речкой, – где когда-то проносились машины.
Противоположный склон долины освещался солнцем, и виноградники там выглядели аккуратными, как шахматное поле, а дорога по-над ними была чистой, словно выметенная, так что асфальт слепил глаза. И только у основания тополей лежал давний сушняк и старые автомобильные скаты.
И когда Он снова сосредоточился на милейшем Толстяке, ему показалось, что холмы словно качнулись, как неуловимый мираж и вернулись на место.
А Толстяк хрипел, обращаясь к нему:
– Тренер для меня был другом! А судья – богом! Чертова жизнь…
– Да, – почти согласился Он, – чертова…
– Это потому что ты дурак, – назидательно произнесла Старуха, – и ничего не смыслишь в хорошем вине, может быть, в чем-то другом, но не в вине и не в честных девушках.
Должно быть, она знала своего внука лучше всех и пользовалась этим. Впрочем, она считала, что его еще можно перевоспитать, но не знала как.
– Так всегда бывает, – морщась, как от кислого, пожаловался Клопофф, – в девяносто пятом меня точно так же… за допинг… – Лоб его от тяжелых раздумий стал походить на меха гармошки, возмущенный оселедец упал на глаза. Несомненно, – он предался воспоминаниям.
Не может быть, прикинул Он, неужели девяносто пятый? Когда это было? Когда началось, – потому что не измеряется человеческими мерками, и не должно измеряться. Да, они слишком правильные, слишком похожие… на меня, понял Он.
Старуха уже ковылял к дому:
– Пойдем, я тебе комнату покажу…
Она распахнула тяжелые двухстворчатые двери. Они с Африканцем шагнули внутрь и увидели – не вкривь и не вкось, а во все пространство бред абстракциониста – движущуюся картину.
Великие слоны с детскими хоботками и кротким выражением на мордах шествовали, перебирая гибкими, паучьими ножками, – шеренга за шеренгой, вереница за вереницей, строй за строем, меняя направление слева направо или справа налево, с одной диагонали на другую, но, так или иначе, приближаясь от горизонта, распадаясь веером (на постоянство памяти?) – абсолютно точную логарифмическую спираль огромных носорожьих рогов, с приближением, теряющую свою математическую сущность, вытягиваясь сначала в закрученные и дрожащие усы бабочек, а затем, превращаясь в банальные вермишелины, безвольно свисали через указательный палец просыпающейся женщины, которая в свою очередь неосмотрительно смахивала с себя покрывало морской волны, висящей над ее ложем, олицетворяя собой то, во что превращаются сны в момент их осознавания, на переходе подсознательного – от утренней эротики к чашке чая.
2.
Он проснулся. В дверь кто-то царапался. Вскочив, заметил: солнце падало за горы, море отливало серебром, а на столе – настоящее чудо – белели стакан молока и свежая булочка. Скрипнула дверь, с балкона потянуло горячим воздухом, однако Африканец, развалившись, спокойно дремал в кресле.
Распахнул дверь. В коридоре на корточках сидел человек и возился с дверным замком.
– Д-д-д-ж-ж…
Сверху он выглядел, как старик: язычок редких, коротких волос едва прикрывающий череп, наморщенный лоб, водянистые глаза и отвислая губа – все это придавало лицу жалкое выражение гнома.