Надо успеть, думал Он, пока я не совсем спятил, пока они меня окончательно не сбили с толка, пока я не лишился ясности мышления.
– А вдруг это тоже иллюзия? – спросила она.
– Тогда я пас, – сказал Он, поправляя на плече тяжелый Громобой, – проиграл по всем статьям. Тогда мне придется убираться. – Он чувствовал, что она испытывает сожаление. – Но у меня есть еще пес, – добавил Он с облегчением.
– Не ве-рю, – по складам произнесла она.
– Почему? – удивился Он.
– Потому что ты не производишь впечатление неудачника. Ты наперед знаешь, что делать.
Она чего-то от него хотела… может быть, тайного признания в том, о чем сама имела туманное представление.
– Если только мне не мешают, – ответил Он.
– Значит, ты сильнее всех?
– Кого? – удивленно переспросил Он.
Она впервые спросила о Наемниках, и Он насторожился.
– Ну тех, пучеглазых…
– Нет, слабее, всегда слабее, – признался Он.
Это тебе не подземные заводы Мангун-Кале, подумал Он, где ты можешь обвести вокруг пальца дурака-пангина, это тебе вечность, а с нею тягаться не стоит, потому что она видела и не таких ушлых ребят и решала не такие заумные ребусы.
– Но ты увереннее.
– Нет, – покачал Он головой, – и не увереннее.
– Тогда как же? – спросила она.
– Не знаю, – ответил Он.
Он действительно ничего не знал. Он только предположил, что надо действовать так-то и так-то, и действовал, и все всегда сходило с рук, словно ты чувствуешь вину или должен был чувствовать – за весь мир, за то, что ты последний человек в нем, за то, что ты не оправдал надежд, которые сам же и возложил на себя, за то, что ты занимаешься всем чем угодно, но только не главным делом, за то, что уже осень, а ты до сих пор тянет резину, ходит вокруг да около, как кот за мышью, за то, что ты трусишь, наконец.
Конечно, трушу, подумал Он. Но если ты нервами, кожей чувствуешь опасность, если ты ежеминутно, ежесекундно окружен панцирем враждебности, если ты не находишь конкретного врага, трудно решиться на что-то реальное просто так, ни с того ни с сего, потому что ты уже привык, потому что тебе даже нравится так жить, потому что иногда жертвой быть удобно, потому что, наконец, тебя просто приучают к подачке под названием жизнь.
Собственно, ведь для чего-то я здесь. Не сон, не явь, не прошлогодний снег – последний рубикон, через который кто-то не может перепрыгнуть и мается этими хромыми, одноглазыми, ловкими, красивыми, прозрачными и железными. Все-все подталкивают куда-то, вроде бы ненароком, бочком-бочком к пропасти, к преисподней, к утилизации; и все решают только свои проблемы – как бы набить желудок или переспать с женщиной, или сыграть в пинг-понг, и при этом не обжечься на промашке, без ответственности, без последствий, по наименьшему сопротивлению, думая при этом, что они самые правильные и безупречные.
Где-то сзади загрохотало:
«Бух-х-х!.. бух-х-х!..»
Но это всего-навсего рассыпался балкон на гостинице.
– Оказывается, я тебя совершенно не знаю, – произнесла она удивленно, когда они заскочили в магазин, чтобы найти что-нибудь съестное.
– Я тебя тоже, – сказал Он, открывая ящик с консервами.
– Я возьму кофе и шоколад, – сказала она, разглядывая его поверх прилавка с таким интересом, что ему стало немного не по себе.
– И захвати свечки, – попросил Он.
– Ты моя самая большая загадка, – призналась она.
– Почему? – удивился Он.
– Потому что это так и есть. – Кивнула она. – И больше объяснять не имеет смысла, потому что любое объяснение – это ложь, запутывание самой себя, создание иллюзии знания.
Она жалко улыбнулась. Они никогда не были душевно близки, лишь одно лето, короткое лето связывало их.
* * *
Потом они все время бежали вниз к реке – улочками, вдоль арок и монастырских стен, и сзади все наваливалось-наваливалось страхом, ужасом, потому что вот-вот должны были проснуться Сирены.
По странной закономерности этот район города не был затронут разрушениями, и Наемники появлялись здесь настолько редко, что Он не мог и припомнить, когда видел их последний раз.
– Дальние пещеры глубже, – торопливо сказал Он, когда открывал рассохшуюся дверь, и они проскользнули в молельню, похожую на ларек.
С минуты на минуту должно было загудеть.
– Зачем мы здесь? – спросила она. – Мне страшно.
– Сейчас закричат, – пояснил Он.
– Да, – вспомнила она, – ты не привык.
Вначале они быстро шли, потом бежали. Он наизусть помнил все повороты и ступени.
Он держал ее за руку.
Он знал, что она не существует, – почти не существует. Но теперь не придавал этому значения. Он вообще ничему не придавал значения. Он снова был тростником над галечной отмелью, и прозрачный холодный ручей убегал к соленому заливу. Может быть, это была уступка или сдача позиции на один редут. Но в любом случае Он чувствовал, что на большее не способен, что дальше его что-то не пускает, что Он слишком реалистичен, чтобы броситься, очертя голову, в неизвестность.
– Я знаю, в чем твой секрет, – сказала она, не замедляя шага.
– Разве это что-то значит? – спросил Он как можно равнодушнее и подумал, что она хорошо ориентируется в темноте, даже чересчур хорошо для женщины.
– У тебя хороший щит – ты все время думаешь о прошлом.
Она сама делала его опасным.
– Да, – сознался Он, – в этом мое спасение.
– … и проигрыш… – добавила она.
Он не стал спорить. Зачем спорить, когда и так все ясно. К тому же под землей Он чувствовал себя не так уверенно, как на поверхности.
Наверху загудело, и с потолка и стен посыпалась пыль.
– Тебе не больно? – спросила она.
– Нет, – ответил Он, зажигая свечи, – здесь не больно. Здесь не бывает больно.
Потом они откидывали тяжелые засовы, открывали одну за другой дубовые двери и входили.
Сирены наверху уже перешли на свистящий шепот. Они искали и никого не могли найти.
Сегодня они зря стараются, у них нет ни единого шанса, подумал Он.
* * *
– Знаешь, я ведь немного другая, – сказала она и шевельнулась у него на плече.
Ее волосы пахли, как у всех земных женщин.
– Я знаю, сейчас это неважно, – ответил Он и поморщился, потому что никогда не любил объяснений.
Они лежали в темноте, и тишина была, как в склепе.
– Я все время, как это? Ввожу тебя за нос.