– Мне скучно без этого, – сказал Он, – надо же чем-то развлекаться, – и подумал, что все-таки обхитрил, пусть только ее, но обхитрил, что она сама его кое-чему научила – хотя бы тому, что его сознание слишком зависимая штука, чтобы полностью полагаться на него. И еще Он подумал, что наконец-то разобрался, что такое Громобой, – о чем только догадывался и думал, как о талисмане или о фетише, но в любом случае, – что игра в солдатики с ним приятная вещь, но слишком затянулась и пора выбираться из нее, потому что у тебя начинают выбивать опору из-под ног простыми, ясными объяснениями об устройстве мира, а это недопустимо, как недопустимо убивать ребенка или вытаптывать траву, или ковыряться палкой в небе – даже по своему незнанию или убожеству, потому что это выхолащивает из тебя человека и делает похожим на железоголовых.
* * *
Он словно бы и не спал. В темноте еще кто-то был.
Она рядом громко и явственно позвала: «Карлос… Карлос…»
Лица что-то коснулось ощупью слепого. Пробежало, пощипывая, по скулам, и голосом Падамелона произнесло: «Пора…»
Он осторожно и медленно поднялся и, собирая одежду со стульев, сделал два шага к выходу.
Она по-прежнему спокойно дышала в темноте.
Он не верил, что она спит, и боялся, что окликнет его и тогда у него не хватит решимости уйти. Тогда я точно погиб, думал Он. Я знал мужчин, которые погибали из-за женщин. Это была сладкая, но все же смерть. Пускай в объятиях, но все же смерть, зыбучая, бессловесная пустота, мрак, бездна – глупая смерть.
Нельзя очеловечивать то, что нечеловечно, то, что только делает вид, что человечно, что призвано держать тебя в безупречной форме вечной приманкой страха, трепета, изумления. Но теперь, когда никого нет или почти нет, когда люди так же редки, как и ванны с горячей водой, мы поменялись местами. Теперь мы что-то вроде музейных экспонатов и на нас существует спрос и ведется планомерная охота, как на оленей или волков, без законов и ограничений, с всякими там капканами и ловушками – моральными и физическими, с умственным четвертованием и вивисекцией. А потом кому-то становится нас жаль, и они затевают игры под названием «сохранение вида» и выкидывают всякие коленца с жалостливыми Невидимками и гуманными разговорами о несуществующем, подслащивают жизнь конфеткой надежд и бросают в одиночестве на произвол судьбы, один на один со своими мыслями и называют это «самостоятельным развитием, обеспечивающим чистоту вида». К чему это ведет, известно, проходили, видели, не маленькие, научены рабским горбом.
И в общем-то, все по-своему правы, потому что каждый делает свое дело и будет делать, пока над ним тоже не затеют эксперимент и не перешибут хребет или не ограничат в свободе, и тогда равновесие восстановится, но это будет не скоро и не сейчас, а черт знает когда, тогда, когда мне ни до чего не будет дела или когда будет слишком поздно, если уже не поздно.
Она его отпускала. Снова делала мишенью, дичью. Он не знал, плохо это или хорошо и насколько его, собственно говоря, хватит теперь, после того, как ты кое-что узнал из того, Что над тобой и Что управляет или хочет управлять, возможно, даже безо всяких на то оснований, возможно, даже с большими претензиями на исключительность, чем требуется для этого несложного дела, или, наоборот, безо всяких претензий, – что в обоих случаях было опасным или уже стало опасным вслед за тем, как все изменилось и за тебя принялись основательно, словно ты – все человечество в единственном лице и все его грехи и страхи ложатся только на тебя одного, как старые заплаты, или долги, как невыполненные обещания или клятвы. И от этого ты самая дорогая и желанная добыча, смысл чьей-то жизни, чьих-то бредовых устремлений, карьеры или просто – послеобеденная отрыжка с небезупречным запахом.
А может, это так и есть, думал Он. Не бог весть, какое открытие. И что же мне делать сейчас, сию минуту, пока она спит там, в темном подземелье, пока она не принялась действовать и не надумала чего-то новенького. И не нашел ответа. Ответа не было, как не было его все эти годы. И Он подумал, что его, как такового, наверное, и не существует, и не должно существовать, иначе бы Он не бегал по городу и не искал неизвестно чего, а пришел бы и сказал: «Вот я, Отче, раб твой, часть твоя, кровь твоя, делай со мной, что хочешь, ибо я доверяю и поклоняюсь тебе». Но такой ясности никогда не было и не будет, даже в виде исключения, даже для самых праведных натур, ибо это было бы очень просто, настолько просто, насколько может быть просто, чтобы родить новую сложность, чтобы начать все заново, чтобы упереться лбом в бесконечность.
И еще Он подумал, что сочетание Громобоя и человека интересует ее больше, чем каждое в отдельности, и что она вряд ли выберется из катакомб самостоятельно, по крайней мере, в ближайшее время, и что как раз этого времени ему должно хватить, чтобы попробовать довести дело до конца.
* * *
Он выходил к рынку.
Пока я сам не увижу и не пойму, думал Он, я не успокоюсь. Может быть, это, как детская считалочка. А может быть, это и есть то, что определяет судьбу, и единственный шанс ухватить ее за хвост.
Он еще ни разу так глубоко не заходил в эту часть города, потому что прилегающие районы были буквально нашпигованы патрулями. И первого Он обнаружил сразу, как только пробежал, не прячась, почти в открытую, по извилистой дороге и замер за углом двухэтажного дома. Он сильно рисковал, но у него не было ни выбора, ни времени.
Патруль стоял в засаде за деревянным почерневшим забором и курил скверные сигареты. Дым таял в кроне раскидистой сирени. И Он понял, что это либо те, некадровые – резервисты, которые всегда были беспечны и не отличались храбростью, либо те, которых присылали сюда не больше, чем на год, и которые всегда были вялыми, как осенние мухи и пугливыми, как кухонные тараканы. Но и те, и другие просто мечтали, когда у них выйдет срок службы. Они даже роились как-то сонно, словно нехотя, и никогда не выходили под выстрел из укрытия – даже будучи в тяжелом вооружении.
Они оба были у него в руках. Но Он не стал их убивать. Он просто обошел квартал двумястами метрами ниже по склону, перелез через десяток заборов и вышел к рынку.
Отсюда была видна часть здания, выкрашенного зеленой так и не выгоревшей краской, длинные овальные окна – еще целые, еще кое-где с цветными витражами – и западные ворота, освещенные закатным солнцем. Часть электрических проводов и троллейбусных коммуникаций провисли почти до земли, и Он не пошел там, а, перебегая от каштана к каштану, пересек улицу выше, со стороны стадиона, и очутился в центральной части города. Он рассчитывал подобраться к рынку по подземному переходу.
Теперь слева виднелась площадь, а вправо убегала широкая улица с некогда белой двойной линией посередине, сейчас заметенной тонким слоем песка и мелких камней вперемешку с сухими, желтыми листьями.
Правда, белая линия еще кое-где была видна, потому что здесь регулярно пробегали машинки, и за ними оставался широкий мягкий след.
Где-то здесь должен быть еще один патруль.