Утром Толстой постучал в дверь и вошел, не дожидаясь разрешения.
– Высочество! Алексей Петрович, вставай, надо ехать.
– Рано еще, – ответил царевич, щурясь сквозь опухшие веки.
В ответ Толстой вынул из обшлага конверт.
– Вот специальное предписание Петра Алексеевича. Буде наследник обвенчается в России, везти его в Петербург со всей возможной скоростью, а супругу его – за ним осторожно, чтобы не растрясти.
– Не поеду! – мотнул всклокоченной головой царевич. – Устал я, приболел. Не поеду без Фроси.
Толстой обернулся и свистнул. Из сеней вышли четыре драгуна.
– Сам понимаешь, Алексей Петрович, у меня царское повеление, – сказал он спокойно. – И я его выполню. Поедем в моем экипаже. Так что одевайся, будь так добр.
Алексей растерянно оглянулся на Фросю. Та кивнула.
– Помни, о чем мы давеча говорили, – сказала она и перекрестила мужа. – Помогай тебе Пресвятая Богородица!
Через несколько минут царевич вышел в сопровождении драгун, а Толстой на минуту задержался у кровати, где под одеялами лежала Фрося. Петр Андреевич подмигнул ей.
– Вот так! – сказал он. – Смекаешь, что Петр Алексеевич о тебе заботится? А еще более – о нем. – Он указал пальцем на живот Ефросиньи. – Будешь и далее делать, как я скажу, все будет очень хорошо. Поняла ли?
Фрося кивнула. Толстой снова подмигнул ей и вышел. У крыльца его ждал капитан Румянцев.
– Ну как? – спросил Толстой.
Румянцев вынул из кармана вырванную страницу приходской книги.
– Вот.
Петр Андреевич взял лист, сложил его несколько раз и сунул внутрь своего преображенского кафтана.
– Тут понадежнее будет.
Санкт-Петербург.
Шлиссельбургская крепость. 1717 г.
В допросной камере было холодно и сыро – печурка в углу не могла согреть каменные стены и низкие своды. За маленьким зарешеченным окном было совсем темно. За столом, накрытым зеленой скатертью, сидел, не снимая шубу, Петр Андреевич Толстой. На лавке у серой стены скрючился полковой писарь, положив на коленки доску с листами бумаги. А у печки, протянув руки к огню, стоял человек, от которого сейчас зависела судьба царевича Алексея – его отец, император российский Петр Алексеевич. Он стоял, задумчиво склонив круглое, одутловатое лицо с расчесанными как у кота жесткими усами.
– Нехорошо, – сказал он, не поворачиваясь.
Толстой промолчал. Он не смотрел даже на спину императора, чтобы не выдать своего тщательно скрываемого волнения – царь умел чувствовать слабину в своих людях, как волк чувствует самого слабого оленя среди стада.
– Не врет? – спросил император.
– Зачем? – откликнулся Толстой. – Она ребенка носит от царевича, твою кровь. Хочет выслужиться.
– Придумывает?
– Она? Баба простая. Хоть и натаскалась рядом с царевичем, да только куда ей придумать про письма шведскому королю Фредерику? Она и имени такого не знает небось.
Царь повернул голову.
– Может, подучили? – спросил он, не глядя на Толстого.
Тот непроизвольно сжал пальцы:
– Кто?
– Мало ли умников, – медленно ответил Петр Алексеевич.
– Можно было бы дать ей кнута, да вот-вот разродится, – сказал Толстой. – А так бы узнали – сама слышала или шепнул кто?
Петр наконец взглянул на него, но быстро отвел глаза к пламени в печи.
– Может, ты сам и подучил, – сказал он тихо.
– А мне зачем? Я, государь, и так отличился. Как ты и приказывал, доставил тебе царевича. А уж сколько потрудиться пришлось – ты сам знаешь, я тебе отчет дал. Да и какой мне резон этой бабе нашептывать? Мое место при тебе, Петр Алексеевич. Вокруг тебя полно других шептунов.
– Да, – кивнул Петр. – Да. Готовься, Петр Андреевич, поставлю тебя на все тайные дела. Все помню. И как ты стрельцов на меня поднимал для Софьи, помню. Но и как сражался потом, как в Семибашенном замке два раза сидел у турок – тоже помню. И про то, как царевича привез – запомню крепко. Поэтому и назначаю начальником над всем розыском.
Он вдруг выпрямился, стремительно повернулся и подошел к столу. Толстой моментально поднялся и склонил голову так низко, что локоны его французского парика, рыжеватого, по моде Людовика-Солнце, улеглись на зеленое сукно скатерти.
– Но и ты запомни, – сказал царь, упершись узловатыми пальцами в столешницу. – Вранья я терпеть не буду. Вознес я тебя высоко, но чуть что – сам тут же, – он указал на стены камеры, – и окажешься. Раз уж я сына своего в Шлиссельбург посадил, то тебя не пощажу и подавно. Все ли понял?
Толстой не стал уверять императора в своей полнейшей преданности – Петр Алексеевич такого не любил. Самоуничижение считал слабостью. Царь при этом был падок на лесть, но лесть заслуженную. Льстить просто так при нем было опасно – Петр тут же начинал подозревать, что его собираются обмануть.
– Теперь что касается бабы, – сказал царь. – Я надеялся, что Алеша откажется от такой мысли. Либо подождет, пока не увидится со мной. Ребенок для него – соперник. Неужто он до этого не додумался? Поторопился, Леша. Или его поторопили?
– Эта Ефросинья торопила, – ответил Толстой. – Хотела обезопасить себя.
– Простая баба, а не дура, – кивнул Петр. – Когда родит?
– Скоро уже.
– Знаешь что, – задумчиво произнес царь. – Ты пристрой ее к старшему Брюсу. И накажи ей никогда никому не рассказывать, где была, с кем была и от кого ребенок.
– По-хорошему… – начал Толстой нерешительно. – Надо бы ее…
– Вместе с дитем? – спросил царь.
Толстой едва заметно кивнул.
– Так ведь это внук мой, – саркастически покачал головой Петр Алексеевич. – Так-то ты начинаешь о безопасности государственной заботиться? Предлагаешь царского родича укокошить?
– Если безопасность того требует, – тихо, но твердо ответил Толстой.
Петр посмотрел ему прямо в глаза и молча кивнул.
– Но не в этот раз, – сказал он твердо. – Баба простая, но умная – поймет, если ты скажешь, что выхода у нее два. Либо жить скромно, за каким-нибудь гарнизонным офицером. Либо… то, что ты предложил.
– А ребенок?
– Кровь Лопухиных. Пусть живет, не зная об этом. Я присмотрю. Вырастет, запишем его в Преображенский. А там – как сам себя поведет. Если увижу, что достоин, – открою всем. Если будет как Алешка – значит, не судьба ему стать царевичем. Понял?
– Понял.
В коридоре послышался топот сапог караула.
– Иди, – приказал Петр Алексеевич. – Оставь нас.
Толстой встал, прошел к двери и открыл ее. Царевич под охраной гвардейцев стоял, исподлобья осматривая допросную, будто искал дыбу или станок.