Ада сквозь увеличительное стекло (с помощью которого Ван расшифровывал кое-какие частности на рисунках своих безумцев) изучала узор гамака.
– Боюсь, не последняя, – севшим голосом отозвалась она, и, благо альбом они перелистывали, лежа в постели (обличая тем самым, как нам теперь представляется, нехватку вкуса), взбалмошная Ада перевела читальную лупу на живого Вана – что она, будучи жадным до научных познаний и развращенным в артистическом отношении ребенком, неоднократно проделывала в отображенное здесь лето Господне.
– Отыщу mouche (мушку) и заклею его, – сказала она, возвращаясь к плотоядно осклабленному среди нескромных ромбов присеменнику. – Кстати, у тебя в комодике целая коллекция черных масок.
– Это для masked balls (bals-masqués
[243]), – процедил Ван.
Картинка под пару: оголенные до крайних пределов белые бедра Ады (надетая ради дня рождения юбка смята листвой и ветвями), оседлавшей черный сук райского древа. Следом несколько снимков, сделанных на пикнике 1884 года, – Ада и Грейс отплясывают лясканскую удалую, Ван, стоя на руках, обкусывает побеги сосновой звездчатки (предположительная идентификация).
– С этим покончено, – сказал Ван. – Драгоценное левое сухожилие мне больше не служит. Фехтовать или отвесить хорошую плюху я еще в состоянии, но о рукохождении придется забыть. И не надо хлюпать, Ада. Ада больше не будет хныкать и хлюпать. Кинг-Винг говорит, что в моем возрасте великий Векчело тоже обратился в обычного человека, это совершенно нормально. Ага, пьяный Бен Райт пытается изнасиловать Бланш на конюшне – у девочки порядочная роль в этом ревю.
– Ну что ты плетешь? Сам же отлично видишь, они танцуют. Точь-в-точь как Красавица и Чудовище на том балу, где Золушка потеряла подвязку, а Принц – свой чудный стеклянный гульфик. В дальнем углу залы различаются также господин Вард с госпожой Фрэнш, исполняющие отчасти брейгелевскую «кимбу» (деревенская пляска). Все эти разговоры, будто селяне в наших краях только и знают, что насиловать друг дружку, сильно преувеличены. D’ailleurs, это была последняя петарда мистера Бена Райта в Ардисе.
Ада на балконе (наш акробатический voyeur
[244] сфотографировал ее, свесившись с краешка крыши) рисует один из своих любимых цветков, ладорский сатирион, шелковисто-пушистый, мясистый, вздыбленный. Вану показалось, что он вспомнил и тот солнечный вечер, и волнение, и нежность, и несколько оброненных ею (в ответ на его ботанически нелепое замечание) слов: «мой цветок раскрывается только в сумерках». Тот, что так влажно лиловел у нее.
Официальное фото на отдельной странице: Адочка, хорошенькая и непристойная в своей кисее, и Ваничка в серой фланели и школьном галстуке в косую полоску стоят бок о бок, с напряженным вниманием глядя в «кимеру» (химеру, камеру); на его лице – призрак насильной улыбки, ее – выражения лишено. Оба вспомнили время (между первым крестиком и целым кладбищем поцелуев) и случай: снимок был сделан по распоряженью Марины, вставившей фотографию в рамку и повесившей ее у себя в спальне рядом с портретом своего двенадцати– или четырнадцатилетнего брата в «байронке» (рубашке с открытым воротом), лелеющего в сложенных чашкой ладонях морскую свинку; все трое походили на родных братьев с сестрой, при этом покойный отрок обеспечивал вивисекционное алиби.
Еще одна фотография, сделанная в тех же обстоятельствах, была капризной Мариной отвергнута: Ада сидит, читая, за трехногим столом, ее полусжатый кулачок прикрывает нижнюю половину страницы. Редчайшая, сияющая, никакими резонами не оправданная улыбка лучится на ее почти мавританских губах. Волосы частью льются ей на ключицу, частью стекают вдоль спины. Ван, склонившись, стоит над нею и незряче глядит в раскрытую книгу. В миг, когда щелкнул затвор, он намеренно и сознательно связал недавнее прошлое с неотвратимым будущим и сказал себе, что в этой связи предстоит сохраниться объективной перцепции подлинного настоящего, что он обязан запомнить благоухание, блеск, и плеск, и плотскую суть настоящего (и он действительно помнил их полдюжины лет спустя – как помнит и ныне, во второй половине следующего столетия).
Но откуда взялся на любимых губах этот редкостный свет? Умная насмешка, минуя переходную форму ликования, легко преобразуется в наслаждение.
– А знаешь, Ван, что за книга там лежит – рядом с Марининым зеркальцем и пинцетами? Могу тебе сказать. Один из самых расфуфыренных и réjouissants
[245] романов, когда-либо «поднимавшихся» на первую страницу книжного обозрения манхаттанской «Times». Уверена, что он и поныне валяется у твоей Кордулы в каком-нибудь укромном углу, там, где вы с ней сидели щека к щеке, после того как ты соблазнил меня и бросил.
– Кошка, – сказал Ван.
– Да нет, много хуже. «Табби» старика Бекстейна – шедевр в сравнении с этой стряпней, с этой «Любовью под липами» какого-то Ильманна, перепертой на английский Томасом Гладстоуном, подвизавшимся, судя по слогу, в перевозчичьей фирме «Паковка и Доставка», поскольку на странице, которой упивается здесь Адочка, адова дочка, «автомобиль» назван «фурой». И представь, нет, ты только представь, что малютке Люсетте пришлось в ее курсе литературы в Лосе изучать и Ильманна, и троицу трупных Томов!
– Ты вот помнишь эту белиберду, а я помню, как мы сразу за тем три часа безостановочно целовались Под Лиственницами.
– См. следующую иллюстрацию, – мрачно сказала Ада.
– Ах, мерзавец! – воскликнул Ван. – Наверное, полз за нами на пузе со всей аппаратурой. Нет, я обязан его истребить.
– Хватит истреблений, Ван. Отныне только любовь.
– Да ты взгляни, девочка, вот я упиваюсь твоим языком, вот впиваюсь в твой надгортанник, а вот…
– Перерыв, – сказала Ада, – быстро-быстро.
– Весь к вашим услугам, пока не стукнет мне девяносто, – сказал Ван (вульгарность подглядывания в щелку оказалась заразительной), – по девяносто раз в месяц, исходя из самых грубых оценок.
– Пусть они будут грубее, о, гораздо грубее, скажем, сто пятьдесят, это выходит, выходит…
Но налетевшая буря смела калькуляцию к кинологическим чертям.
– Нуте-с, – сказал Ван, когда рассудок снова вступил в права, – вернемся к нашему загубленному детству. Мне не терпится (подбирая альбом с ковра у кровати) избыть это бремя. О, новый персонаж, и даже с подписью: доктор Кролик.
– Секундочку. Ты, может, и наилучший Vanishing Van, но все равно безобразно пачкаешься. Да, это мой бедный учитель естествоведения.
В гольфных шароварах и панаме похотливо стремящийся вослед своей бабочке (как зовутся по-русски чешуекрылые). Наважденье, недуг. Что могла знать Диана об этой гоньбе?
– Как странно – в том виде, в каком Ким его здесь наклеил, он кажется совсем не таким пушистым и пухлым, каким я его представлял. Сказать по правде, милочка, он выглядит крупным, сильным, симпатичным и матерым Мартовским Зайцем! Требую объяснений!