– Право же, Ван! – сердито вскричала Кордула. – Это уж слишком. Я счастливая супруга. Мой Тобачок меня обожает. Мы уже завели бы десяток детей, не будь я так осмотрительна с ним и с другими.
– Тебе будет приятно узнать, что один из этих «других» признан абсолютно бесплодным.
– Ну а обо мне можно сказать все что угодно, только не это. По-моему, мне достаточно взглянуть на мула, чтобы он тут же ожеребился. И потом, я сегодня обедаю у Голей.
– C’est bizzare,
[293] что такая аппетитная женщина может быть ласкова с пуделями, отвергая при этом бедного, пузатенького, пьяненького старого Вина.
– Вины куда блудливей собак.
– Раз уж ты коллекционируешь такого рода присловья, – настаивал Ван, – позволь процитировать одно арабское. Рай лежит в одном аасбаа к югу от кушака красивой женщины. Eh bien?
[294]
– Ты невозможен. Где и когда?
– Где? Вон в том задрипанном отельчике по другую сторону улицы. Когда? Прямо сейчас. Я еще ни разу не видел тебя скачущей на деревянном коньке, а в tout confort
[295] на той стороне, похоже, на большее рассчитывать не приходится.
– Я должна попасть домой не позже половины двенадцатого, а сейчас почти одиннадцать.
– Это займет не больше пяти минут. Прошу тебя!
Взгромоздившаяся на «конька», она напоминала ребенка, впервые отважившегося прокатиться на карусели. Вульгарность позы заставила ее распялить рот в прямоугольной moue. Грустные, хмурые девки с панели делают это с лишенными выражения лицами, плотно сжимая губы. Она прокатилась дважды. Бурный заезд и его повторение заняли все же пятнадцать минут, а не пять. Очень довольный собою, Ван прошелся с Кордулой вдоль буро-зеленого Буа де Белло в направлении ее особнячка.
– Вот хорошо, что вспомнил, – сказал он. – Я давно не пользуюсь нашей квартирой на Алексис. Лет семь или восемь в ней прожили одни бедолаги – семья полицейского, который прежде прислуживал в сельском поместье дяди Дана. Полицейский мой теперь уже помер, а вдова с тремя мальчиками вернулась в Ладору. Мне хочется избавиться от этой квартиры. Ты не приняла бы ее в качестве запоздалого свадебного подарка от твоего обожателя? И отлично. Нам надо будет как-нибудь повторить. Завтра я должен быть в Лондоне, а третьего мой любимый лайнер «Адмирал Тобакофф» повезет меня в Манхаттан. Au revoir.
[296] Посоветуй ему остерегаться низких притолок. Молодые рога чрезвычайно чувствительны. Грег Эрминин сказал мне, что Люсетта остановилась в «Альфонсе Четвертом», это верно?
– Верно. А где другая?
– Давай-ка мы тут и расстанемся. Без двадцати двенадцать. Так что беги.
– Au revoir. Ты очень дурной мальчик, а я очень дурная девочка. Но получилось забавно – хоть ты и разговаривал со мной не как с близко знакомой дамой, а как, наверное, разговариваешь со шлюшками. Постой. Есть один совершенно секретный адрес, по которому ты всегда (роясь в сумочке) можешь со мной связаться (отыскав карточку с гербом мужа и нацарапав на ней почтовый код), в Мальбруке, Майн, я там провожу каждый август.
Она огляделась по сторонам, привстала, как балерина, на цыпочки и поцеловала его в губы. Сладчайшая Кордула!
3
Смуглый, прилизанный, наделенный бурбоновским подбородком и лишенный возраста портье, прозванный Ваном в его более блестящую пору Альфонсом Пятым, сказал, что вроде бы совсем недавно видел мадемуазель Вин в салоне Рекамье, где были выставлены золотые вуали Вивьена Вейля. Взметнув фалды и щелкнув раскидными дверцами, Альфонс выскочил из-за стойки и побежал посмотреть. Глаза Вана проехались поверх гнутой ручки зонта по карусельной стойке с книгами издательства «Sapsucker»
[297] (теми, у которых полосатый дятел на корешках): «Гитаночка», «Сольцман», «Сольцман», «Сольцман», «Приглашение на климакс», «Слабая струйка», «Парни на ять», «Порог боли», «Чусские колокола», «Гитаночка» – тут мимо прошествовали, не признав благодарного Вана, хоть его и выдали несколько зеркал, сугубо «патрицианский» коллега Демона по Уолл-стрит старый Китар К. Л. Свин, сочинитель стихов, и еще более старый воротила из мира торговцев недвижимостью Мильтон Элиот.
Вернулся, покачивая головой, портье. Из доброты сердечной Ван вручил ему голевскую гинею, присовокупив, что еще позвонит в половине второго. Он прошел через холл (где мистер Элиот и автор «Строкагонии», affalés dans des fauteuils, так что пиджаки их улезли на плечи, сравнивали сигары) и, выйдя из отеля через боковую дверь, пересек рю де Жен Мартир, намереваясь что-нибудь выпить у Пещина.
Войдя, он на миг остановился, чтобы отдать пальто, не сняв, впрочем, мягкой черной шляпы и не расставшись с тонким, как трость, зонтом: точно так поступил некогда у него на глазах отец в столь же сомнительном, хоть и фасонистом заведении, куда порядочные женщины заглядывают редко – во всяком случае, в одиночку. Он направился к бару и, еще протирая стекла в черной оправе, различил сквозь оптическую пелену (последняя месть Пространства!) девушку, чей силуэт (куда более четкий!), припомнил он, не раз попадался ему на глаза с самого отрочества, – она одиноко проходила мимо, одиноко пила, всегда без спутников, подобно блоковской Незнакомке. Странное ощущение – словно от чего-то, воспроизведенного по ошибке, от части предложения, попавшей в гранках не на свое место, от раньше времени сыгранной сцены, от нового шрама на месте старого, от неправильно поворотившего времени. Он поспешил вновь вправить за уши толстые черные дужки очков и бесшумно приблизился к ней. С минуту он постоял за нею, бочком к читателю и к памяти (то же положение и она занимала по отношению к нам и к стойке бара), гнутая ручка его обтянутой шелком трости поднялась, повернувшись в профиль, почти к самым губам. Вот она – на золотистом фоне японской ширмы у бара, к которому она клонится, еще прямая, почти уже севшая, успевшая положить на стойку руку в белой перчатке. На ней романтическое, закрытое черное платье: длинные рукава, просторная юбка, тесный лиф, плоеный ворот, из мягкого черного венчика которого грациозно прорастает ее длинная шея. Пасмурным взглядом развратника он прошелся по чистой и гордой линии этого горла, этого приподнятого подбородка. Лоснистые алые губы приоткрыты жадно и своенравно, обнаруживая сбоку проблеск крупных верхних зубов. Мы знаем, мы любим эту высокую скулу (с атомом пудры, приставшим к жаркой розовой коже), взлет этих черных ресниц, подведенный кошачий глаз – все в профиль, шепотком повторяем мы. Из-под обвисшего сбоку широкого поля черной фаевой шляпы, охваченной черной широкой лентой, намеренно небрежной спиралью спадает на горящую щеку локон старательно подвитых медных волос, и отблески «самоцветных фонариков» бара играют на bouffant челке, выпукло (при боковом взгляде) спускающейся от театральной шляпы к тонким, длинным бровям. Ирландский профиль чуть тронут русской мягкостью, добавляющей ее красоте выражение загадочного ожидания, мечтательного удивления, – я верю, друзья и почитатели моих мемуаров увидят во всем этом самородный шедевр, с молодостью и изяществом которого вряд ли может тягаться портрет дрянной девки с ее gueule de guenon парижаночки, изображенной в такой же позе на гнусном плакате, намалеванном для Пещина калекой-художником.