Он развернулся, что называется, на каблуках и зашагал к дому.
Он готов был поклясться, что не оглядывался, что не мог – по какой-либо оптической случайности или в какой-либо призме – видеть ее, уходя, и все же в нем навсегда запечатлелась пугающе четкая складная картинка: Ада, стоящая там, где он ее покинул. Эта картинка, которая проникла в него через затылочный глаз, сквозь стекловидный спинальный канал, и которой ему уже никогда, никогда не изгладить из памяти, образовалась посредством отбора и слияния выбранных наугад обликов и выражений Ады, в определенные мгновения прошлого пронзавших его жалом неодолимой жалости. Ссоры между ними были очень редки и кратки, но их хватило для составления долговечной мозаики. В ней присутствовал эпизод, когда Ада стояла, прижавшись спиной к стволу дерева, ожидая исполнения участи, от века грозящей изменнику; эпизод, когда он не пожелал показать ей какие-то идиотские снимки чусских девиц в плоскодонках и в гневе разорвал их, а она насупилась, отвернулась и, прищурясь, стала вглядываться в некий невидимый заоконный ландшафт. Был случай, когда она, нерешительно помаргивая, пыталась беззвучно выговорить определенное слово, подозревая в Ване внезапное отвращение к ее странной словесной стыдливости, – в тот раз он с грубой бесцеремонностью предложил ей найти рифму для «патио», а она не была вполне уверена, имеет ли он в виду одно заборное слово, и если имеет, то как оно правильно произносится. И был, возможно, худший из всех случай, когда она стояла, теребя пучок полевых цветов, с нежной и безучастной полуулыбкой, не набравшейся храбрости, чтобы покинуть ее глаза, чуть вытянув губы, неуверенно и почти неприметно кивая, как бы помечая к себе самой обращенными кивками принимаемые втайне решения, статьи безгласного договора, заключаемого с собою, с ним, с неизвестными сторонами, именуемыми в дальнейшем Безутешностью, Никчемностью, Несправедливостью, – а он между тем заходился в припадке разнузданной злобы, вызванной ее предложением – бездумным и безобидным (так она могла предложить пройтись еще чуть-чуть краем болота, чтобы посмотреть, отцвел ли уже некий ятрышник) – заглянуть на кладбище, мимо которого они проходили, и навестить могилу доктора Кролика: услышав об этом, он ни с того ни с сего разорался («Ты отлично знаешь, что мне омерзительны кладбища, я презираю, я отрицаю смерть, мертвецы для меня – паяцы, я не желаю глазеть на камень, под которым гниет твой полненький полячок-старичок, пусть мирно кормит своих червей, энтомология смерти оставляет меня равнодушным, я не выношу, я презираю…»); он проблажил подобным образом несколько минут, а после буквально рухнул к ее ногам, целуя их, моля о прощении, но еще какое-то время она поглядывала на него с печальной задумчивостью.
Таковы были кусочки мозаики, были и другие, помельче, но, соединясь, эти безвредные частицы составили смертоносное целое, и девушка в палевых брюках и черной куртке, стоящая заложив за спину руки, чуть приметно поводя плечами, то припадая спиной к стволу дерева, то отделяясь от него и временами встряхивая головой – отчетливая картина, которой он никогда не видел в яви, – осталась в его сознании более явственной, чем любое подлинное воспоминание.
Марина в халате и папильотках стояла, окруженная слугами, у крыльца и задавала вопросы, ответов на которые никто, похоже, не знал.
Ван сказал:
– Я вовсе не собираюсь бежать с твоей горничной, Марина. Это обман зрения. Причины, по которым она тебя покидает, меня не касаются. Есть одно пустяковое дело, которое я по-дурацки откладывал, но с которым необходимо покончить до моего отъезда в Париж.
– Я так беспокоюсь об Аде, – сказала Марина, сокрушенно хмурясь и по-русски подрагивая щеками. – Прошу тебя, возвращайся, как только сможешь. Ты очень хорошо на нее влияешь. Au revoir.
[169] Я нынче на всех сердита.
Придерживая халат, она взошла по ступеням крыльца. Смирный серебристый дракон на ее спине вывесил язык, принадлежащий, по словам ее старшей дочери, ученой девицы, муравьеду. Что знала бедная мать о всяческих П. и Р.? Почитай, ничего.
Ван обменялся рукопожатием с расстроенным старым дворецким, поблагодарил Бута за поданные трость с серебряным набалдашником и перчатки, кивнул прочим слугам и отошел к запряженной парой коляске. Рядом с нею стояла Бланш в сером платье до пят и в соломенной шляпке, держа дешевенький, выкрашенный под красное дерево и для верности перевязанный накрест веревкой чемодан, – ни дать ни взять уезжающая учительствовать девица из фильмы про Дикий Запад. Она сказала, что сядет с русским кучером на облучке, но Ван затолкал ее в calèche.
Они катили вдоль волнующихся пшеничных нив, спрыснутых, будто кружочками конфетти, головками маков и васильков. На всем пути Бланш, не закрывая рта, говорила о молодой владелице замка и двух ее последних любовниках, говорила негромко, нараспев, словно погрузившись в транс, словно вступив en rapport
[170] с духом мертвого менестреля. Всего два дня назад вон из-за тех густых елей, видите, там, справа от вас (он не видел – сидел безмолвствуя, сложив на набалдашнике обе ладони), она со своей сестрой Мадлон, у них была с собой бутылка вина, наблюдали, как Monsieur le Comte
[171] обхаживает на травке молодую госпожу, мнет ее, урча, точно медведь, вот так же он мял – о, множество раз! – и Мадлон, которая сказала, что ей, Бланш, следует предупредить его, Вана, она чуть-чуть ревновала, но все равно сказала – у нее такое доброе сердце, – что лучше отложить разговор до того, как «Мальбрук» s’en va t’en guerre,
[172] а иначе они станут драться; он целое утро палил из пистолета по вороньему пугалу, потому она и ждала так долго, тут распоряжалась Мадлон, не она. Бред продолжался, пока они не добрались до деревушки Tourbière – двух рядов домишек и черной церковки с витражными окнами. Ван высадил ее из коляски. Младшая из трех сестер, прелестная девочка с каштановыми кудрями, блудливым взором и прыгающими грудками (где он ее видел? – совсем недавно, но где?), отнесла чемодан и птичью клетку Бланш в убогую хижину, потонувшую во вьющихся розах, но в остальном неописуемо жалкую. Он поцеловал робкую руку Золушки и вернулся в коляску, откашлявшись и, прежде чем перекрестить ноги, поддернув штанины. Чванливый Ван Вин.
– В Торфянке скорый не останавливается, так, Трофим?
– Да тут через болото всего-то верст пять, довезу, – ответил Трофим, – самая близкая станция – Волосянка.
Грубый русский перевод английского названия полустанка Мейденхэр; в поезде, скорее всего, яблоку негде упасть.
Мейденхэр. Кретин! Перси сейчас могли бы уже хоронить! Мейденхэр. Названный по огромному раскидистому китайскому дереву в самом конце платформы. Некогда неуверенно принятому за папоротник «венерин волос». В романе Толстого она дошла до конца платформы. Первый пример потока сознания, впоследствии использованного одним французом и еще одним ирландцем. N’est vert, n’est vert, n’est vert. L’arbre aux quarante écus d’or,
[173] по крайности осенью. Никогда, никогда не услышать мне снова, как ее «ботанический» голос спотыкается на «biloba» – «прости, опять полезла латынь». Ginkgo, гинкго, инка, книга. Именуемый тоже салисберийской адиантофолией. Адино инфолио, бедная Salisburia: утопленная; бедный Поток Сознания, обратившийся ныне в marée noire. Пропади оно пропадом, поместье Ардис!