Оук просидел в раздумье около часа. Все это время два черных паука из тех, что обычно живут в домах, крытых соломой, разгуливали по потолку и наконец спустились на пол. Это явление тоже что-то означало, и вот Оуку пришло в голову, что ему больше всего откроют инстинктивные повадки овец, которые он изучил в совершенстве. Он вышел из комнаты, перебежал два-три выгона, взобрался на изгородь и заглянул в загон.
Овцы сгрудились на другом конце загона, со всех сторон обступив кусты дрока, и Оуку бросилось в глаза, что ни одна не шевельнулась и не кинулась в сторону, когда он выглянул из-за ограды. Они были до того чем-то напуганы, что даже забыли свой страх перед человеком. Но примечательнее всего было следующее: стоявшие тесной кучей овцы были все до одной обращены хвостами к той стороне горизонта, откуда ожидалась гроза. В самой середине они сбились в плотную массу, остальные сгруппировались вокруг них уже более свободными рядами; в целом отара напоминала плоеный кружевной воротник из тех, что можно увидеть на портретах Ван-Дейка, над его пышной белизной, словно темная шея гиганта, поднимались кусты дрока.
Теперь опасения Габриэля окончательно подтвердились. Оук убедился, что он прав, а Трой ошибается. Все голоса природы дружно возвещали перемену погоды. Но эти немые указания имели двоякий смысл. Очевидно, следовало ожидать грозы, а после нее – холодного затяжного дождя. Пресмыкающиеся, казалось, предчувствовали дождь, но не подозревали о предваряющей его грозе, между тем как овцы предчувствовали грозу, но отнюдь не дождь, который должен был за нею последовать.
Такие резкие и сложные перемены погоды случаются далеко не часто, поэтому приходится особенно их опасаться. Оук возвратился на гумно. Там царила тишина, и темные силуэты остроконечных стогов резко выступали на фоне неба. На гумне стояло пять стогов пшеницы и три скирды ячменя. После обмолота можно было получить по тридцать четвертей пшеницы со стога и не меньше сорока четвертей ячменя со скирды. Оук прикинул в уме, какую ценность представляют эти хлеба для Батшебы (да и для всякого другого), сделав следующее простое вычисление:
5 × 30 – 150 четвертей – 500 фунтов.
3 × 40 – 120 четвертей – 250 фунтов.
Итого: 750 фунтов.
Семьсот пятьдесят фунтов, которые получат самое достойное применение, пойдут на пищу для людей и животных! Можно ли допустить, чтобы эта огромная масса хлебов обесценилась больше чем вдвое из-за легкомыслия женщины?
– Ни за что! Постараюсь отвратить беду! – воскликнул Габриэль.
Таковы были доводы, которыми Оук пытался себя убедить. Но человек даже для самого себя является чем-то вроде палимпсеста – рукописи, которая таит под видимыми строками другие, незримые. Возможно, что под надписью, имеющей утилитарный смысл, скрывалась другая, выведенная золотыми буквами: «Я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь женщине, которая мне так дорога!».
Он снова направился к риге, надеясь, что кто-нибудь из работников поможет ему поскорей накрыть стога. Там все было тихо, и он прошел бы мимо, полагая, что пирушка закончилась, если б из замочной скважины двустворчатых дверей не пробивалась полоска слабого света, шафранно-желтого по контрасту с зеленовато-белесым лунным освещением.
Габриэль заглянул в ригу. И что же он увидел!
Свечи в самодельных люстрах догорели до самых розеток и кое-где опалили обвивавшие их листья. Большинство свечей погасло, другие же дымились, издавая зловоние, и растопленное сало капало на пол. А под столом, привалившись к стульям и друг к другу, в самых разнообразных положениях, кроме перпендикулярного, обретались злополучные работники – их белобрысые взъерошенные головы можно было принять за швабры и щетки. Среди скопища тел ярко-алым пятном выделялась фигура сержанта Троя, раскинувшегося в кресле. Когген лежал навзничь, разинув рот, и заливисто храпел, ему подтягивали товарищи. Дыхание валявшихся на полу людей сливалось в глухой рокот, напоминавший гул, какой слышится, когда подъезжаешь к Лондону. Джозеф Пурграс свернулся клубком на манер ежа, словно хотел подставить воздуху наименьшую поверхность своего тела, а позади него были смутно различимы жалкие останки Уильяма Смолбери. Стаканы и бокалы все еще стояли на столе, но кувшин с водой был опрокинут, и из него вытекал крохотный ручеек, который с поразительной точностью пересекал самый центр длинного стола, и капли падали на шею бесчувственного Марка Кларка, равномерно и монотонно, подобно тому как в пещере каплет вода, стекая со сталактитов.
Габриэль уныло оглядел мертвецки пьяных людей, которые представляли собой всю рабочую наличность фермы. Ему стало ясно, что если предпринять спасение стогов этой ночью или даже на следующее утро, то придется сделать это собственными руками.
Глухое «динг-динг» раздалось из-под жилета Коггена. Часы Джана прозвонили два.
Он подошел к неподвижно распростертому телу Мэтью Муна, который обычно покрывал в усадьбе крыши соломой, и крепко встряхнул его. Встряска не оказала ни малейшего действия.
Тогда Габриэль гаркнул ему в ухо:
– Где кровельный валек, вилы и шесты?
– Под козлами, – бездумно и машинально, как медиум, отозвался Мун.
Габриэль выпустил из рук его голову, и она упала на пол с глухим стуком, как шар. Потом он шагнул к мужу Сьюзен Толл.
– Где ключ от амбара?
Никакого ответа. Не последовало его и на вторичный вопрос. Очевидно, для супруга Сьюзен Толл ночные окрики были далеко не такой новинкой, как для Мэтью Муна. Оук с досадой опустил голову Толла на пол.
По правде сказать, этих людей нельзя было строго судить за такую печальную и безнравственную развязку веселого вечера. Сержант Трой разглагольствовал со стаканом в руке, уверяя, что выпивка скрепит их дружбу, и никто из гостей не посмел отказаться, опасаясь совершить неучтивость. Работники смолоду привыкли только к сидру или легкому элю, и не удивительно, что они все, как один, в течение какого-нибудь часа пали жертвами крепких напитков.
Габриэль был весьма встревожен. Эта попойка могла дорого обойтись своенравной и очаровательной хозяйке, которая и теперь была для него воплощением всего прекрасного, желанного и недосягаемого.
Он погасил догоравшие свечи, чтобы не приключился пожар, и, махнув рукой на работников, спавших непробудным сном, затворил двери и вышел в глухую ночь. С юга ему хлынул в лицо ветер, жгучий, как дыхание, извергаемое пастью дракона, готового поглотить земной шар, а на противоположной стороне неба, с севера, всплывала бесформенная громада тучи, двигавшаяся прямо против ветра. Она вырастала так неестественно быстро, что приходило на ум, будто ее поднимает над горизонтом какой-то могучий скрытый механизм. Меж тем легкие облачка умчались к юго-востоку, словно напуганные огромной тучей, так разлетается стайка птичек, когда на них устремит взгляд какое-нибудь чудовище.
Войдя в селение, Оук запустил камешком в окно спальни Лейбена Толла, ожидая, что Сьюзен выглянет оттуда. Но за окном никто не шелохнулся. Тогда он обогнул дом, вошел в заднюю дверь, которая была оставлена незапертой для Лейбена, и остановился у лестницы.