— Как ты надоел, сдался тебе этот Карели!
— Спрашиваешь, там у меня брат и сестра, родные!
— Стало быть, ты не имеретинец, ты тамошний, что ты тут делаешь? — засмеялся Очиа.
Бечу же покачал головой:
— Да, мы будем в Карели, если, конечно, в дороге не погибнем!
— У царицы Тамар новый амирспасалар, говорят, сабля ему не нужна, валит с ног одним взглядом, — сказал Очиа.
— Весь Кулаши станет жертвой его взгляда! — проговорил Сино.
— Как только придем в Карели, я к брату сбегу, знаю, где найти его — на базаре.
— Беги, сынок, беги, увидеть брата — что может быть лучше!
— А это правда, — тихо спросил Сино у Очиа, — что амирспасалару сабля не нужна?
— Его сабля изрыгает огонь, взмахнет ею раз, и полвойска надо везти на кладбище.
— А далеко до Карели? За неделю придем туда? — снова повернулся к Бечу Пилхазуна — он метнул кинжал в пенек, подброшенный в огонь, — на четыре пальца вошел, на четыре пальца!
Весь Кулаши знал, что Бечу прошел три войны, про него говорили — мир у него лежит на ладони. Потому Пилхазуна и обращался с вопросами именно к нему.
— Ладно, Пилхазуна, отстань от меня, дай мне о своем подумать.
Пилхазуна хотя и входил в отряд кулашцев, но родом был из Восточной Грузии. Родился он в Брети. Когда тамошний князь выдал свою дочь за кулашца Микеладзе, он дал ей в приданое крепостных — две осетинские, пять грузинских и три еврейские семьи. Селитесь и приносите там пользу. У отца Пилхазуны Иеремии было девять детей, семерых он взял с собой в Кулаши, двоих оставил в Карели: дочь была уже замужем, сын обучался у хромого Иехискела ювелирному делу и тоже обзавелся семьей. Тогда Пилхазуна был мальчишкой лет двенадцати и ни днем, ни ночью не выходил из отцовской кузницы ни в Брети, ни в Кулаши — Иеремия и в Кулаши открыл свою кузницу. Семья не умещалась в избе, и Пилхазуна спал в кузнице. Он стал таким искусным мастером, что Микеладзе частенько говаривал: «Это ж какие золотые руки принесла жена в приданое!» Выковывая кинжал, Пилхазуна получал огромное наслаждение. Все остальное — серпы, косы, подковы и подобное — подсовывал отцу. Он делал такие рукояти, что и Микеладзе, и его гости, и ближайшие соседи глаз не могли отвести от них. Приходили даже из Джихаиши: так велик был спрос на кинжалы Пилхазуны. Да что там джихаишцы, сами Лорткипанидзе украшали свои пояса кинжалами работы Пилхазуны.
Кинжал стал неотъемлемой частью Пилхазуны. Он постоянно поигрывал им, подбрасывал в воздух, ловил, ставил острием на мизинец и мог досчитать до двухсот — кинжал не шелохнулся бы. Вокруг кузницы не осталось дерева, не изрезанного кинжалами Пилхазуны. Он швырял кинжал в дерево сперва с десяти шагов, потом с пятнадцати и даже двадцати — а тот в полете вертелся, крутился, вращался и так вонзался в дерево, словно его притягивало магнитом. Недавно, когда ему исполнилось семнадцать лет, во время празднования Песаха он метнул кинжал в дерево и тот вошел в него на глубину трех пальцев. В лесу он убивал шакалов и лис с двадцати — двадцати пяти шагов и нередко попадал в шею. Недавно конопатый Глахуна попросил его помочь ему: козу, де, надо зарезать, а бегать за ней, связывать ноги, тащить домой — на это у меня давно силенок не хватает. Пилхазуна метнул свой кинжал, он угодил козе прямо в шею. Коза рухнула наземь.
— А сколько времени мы пробудем в Карели? — спросил Пилхазуна.
— Да не приставай ты со своим Карели, ты что, на прогулку отправляешься или на войну?! — взорвался Бечу.
Пилхазуна хотел было ответить, но Очиа сделал ему знак помолчать. И глазами указал на приближавшегося к их костру Кутатели.
— Мамочки, посмотри, кто идет за епископом — человек-гора! — воскликнул пораженный Пилхазуна.
За худым тщедушным епископом следовал настоятель гегутской церкви Кваркварэ. Епископ не спеша прошел мимо воинов и направился в сторону одишцев. Одишцы слаженно пели. Их грустная песнь еще более расстроила епископа. Он остановился и какое-то время смотрел на поющих. Их песня надрывала ему душу, он повернулся и пошел назад, к церкви, бросив на ходу Кваркварэ:
— Созови верующих, эту ночь мы должны провести в молениях Господу, чтобы он отвел от нас беды и напасти.
Всю ночь в гегутской церкви не смолкали молитвы.
Настало воскресенье, которого так опасался епископ Кутатели.
В гегутскую церковь хлынули толпы народа. Чужака благословляют на царство — люди хотели видеть нового царя. Ко дворцу же никого не пускали, зеваки толпились на улицах в надежде, что новый царь проедет по ним и они смогут лицезреть его. Боголюбскому же было не до прогулок по улочкам Гегути — он развлекался со сладкоречивым пышнозадым молодым человеком, который приехал с ним из Карну-города. У этого юноши была странная манера — порой он не снисходил до разговора с будущим царем Грузии и заявлял о своих желаниях движением головы, взглядом или щелканьем пальцев, и будущий царь спешил удовлетворить их, казалось, этого юношу он предпочитал всем красавицам мира, а тот, лучистоглазый и когда нужно сладкоречивый, как муж-тиран держал Боголюбского в своем подчинении.
Когда Боголюбский с благодарностями пожимал руки грузинским феодалам, явившимся поздравить его, молодой человек стоял рядом, время от времени делая ему какие-то знаки — похоже, то хвалил, то бранил будущего царя. А числу желавших засвидетельствовать свою преданность будущему царю, казалось, не будет конца — они все шли и шли. Уставший от долгого стояния на ногах, измученный жарой Боголюбский позвал к себе Абуласана.
— Я никого из них не знаю, пусть они тебе свидетельствуют свою преданность, ты их лучше запомнишь, — сказал он.
На что Абуласан немедленно ответил:
— Это ты должен объявить народу сам. Народ должен знать, что ты и я неразделимы, мы одно целое.
Боголюбский не стал медлить, он объявил во всеуслышание, что посоветовал ему Абуласан, и вышел из зала. Навстречу ему шел Гузан Таоскарели.
— Когда пожелаете венчаться на царство?
— Откуда мне знать, спроси у него! — Боголюбский, улыбаясь, раскрыл руки.
Запах вина ударил в нос Гузану Таоскарели. Глаза у царя блестели, на лице блуждала ухмылка.
— Абуласана?! — Таоскарели не мог скрыть своего гнева.
А Боголюбский снова улыбнулся, как провинившийся ребенок.
— Царь — ты! Я желаю знать твою волю! — процедил сквозь зубы Таоскарели. Но разговаривать с Боголюбским не имело смысла. Нахмурившись, он подошел к Абуласану: — Царь позорит нас, Абуласан!
Но тот в эту минуту думал совсем о другом. Царь только что произнес знаменательные слова: то, что вам есть сказать мне, говорите Абуласану, это одно и то же. Поэтому он спокойно кивнул головой Гузану и прошептал:
— Не волнуйся, Гузан, поскольку царь настаивает, чтобы я был вторым лицом, о чем только что объявил народу, я обо всем позабочусь.