– Вот, Вася, какие люди у нас еще есть, ты к ним с добром, а они на тебя с топором, – заключила Евгения Евгеньевна.
За семнадцать лет супружеской жизни Лукашовы никогда еще так много и увлеченно не разговаривали, не были так близки и интересны друг другу. С каждым воспоминанием они казались себе все более и более значительными людьми. Еще немного, и перешли бы на «вы», но усталость взяла свое, и они уснули в объятиях, полные не только любви друг к другу, но и уважения.
На следующий день Василий Сергеевич подкарауливал в подъезде «верных» людей и расспрашивал их о жильцах дома. Он не знал тогда, что «верных» людей, как и его, вызывали в райотдел НКВД и они (то бишь бывшие управдомы Макушин, Цветков и нынешний – Буратовский) получили такое же, как и он, задание.
Через три дня все они собрались в квартире Лукашовых для того, чтобы написать по запросу НКВД характеристики на жильцов дома. Сели за круглый обеденный стол. Перед Буратовским лежала домовая книга, перед Лукашовой – чистый лист бумаги. Она была за секретаря. Буратовский называл фамилию жильца, после чего все высказывались по названной «кандидатуре».
Макушин, в частности, сказал: «Городецкий ненавидит рабочих. Сам слышал, как он говорил: „Вы взялись управлять государством, а толку нет никакого, надо вернуться к старым порядкам“. Городецкий в Белоруссии фабрику гнутой мебели имел. Рабочих эксплуатировал».
Лукашова вспомнила, как Протасова ругала жилицу Филатову «грязной рабочей» и говорила, что та не стоит ее собак, что она, Протасова, бывшая помещица, а у ее отца, уже при советской власти, были свои кустарные мастерские и два дома на Самотеке, что брат ее живет за границей, а муж – офицер колчаковской армии. И еще Евгения Евгеньевна сообщила о том, что Протасова знакома с шофером литовского посольства, и она сама видела, как тот целовал ей руку!
После этих слов по присутствующим пробежала дрожь. Они почувствовали, что в их сети попала крупная рыба. «Шпионка!» – эта мысль обожгла мозги. Цветков хотел ее развить, даже пискнул: «А говорят, она еще артисткой была», но Евгения Евгеньевна его оборвала: «Артисткой, мужу сцены устраивала». Тут вмешался Буратовский и строго сказал: «Товарищи, у нас еще много работы, „органы“ во всем сами разберутся». Пошли дальше. Лукашов, оказалось, слышал, как Кондаков говорил о том, что хочет помогать Гитлеру, чтобы тот скорее подавил всех коммунистов, а в 1935 году, когда начали строить метро, сказал: «Вот строим метро, а материалу не хватает. Рабочие живут плохо, голодают, а тут еще метро придумали. Сейчас можно обойтись и без него». Цветков же вспомнил о том, что Мошкович Марина Гершевна, кстати, а не Георгиевна, как она всем представляется, восхваляла фашизм и хвалила Гитлера за его «гениальность». Тут собравшимся стало известно и о том, что Мошкович вычитала в каком-то журнале, полученном из Германии, что советская власть идет к гибели, и что она хвалила немцев за то, что у них в правительстве нет рабочих. Лукашов же, вспомнив о ее муже, добавил: «Мошкович Абрам Григорьевич по своим взглядам является „неразоружившимся меньшевиком“, он и взгляды Троцкого разделяет». Откуда он все это взял, он и сам не знал. Просто в голове вертелась фраза, где-то услышанная или прочитанная.
Собрание затянулось чуть ли не до полуночи. Много вспоминали, говорили и спорили о таких вещах, от которых самим становилось страшно.
Когда характеристики на жильцов дома были готовы, Буратовский и Лукашов предупредили остальных собравшихся о том, что они должны будут подтвердить в своих показаниях и на очных ставках все, о чем сегодня говорилось за столом. Обсуждать это предложение никто не стал. Все понимали, от кого оно исходит.
Лукашов почувствовал себя заговорщиком. Ему стало как-то не по себе. Отчего? Может быть, оттого что особым доверием у «органов» он пользовался не один, а может быть, оттого что в детстве отец и мать учили его говорить только правду, – он этого не знал, только в эту ночь Евгению Евгеньевну обнимать не стал, и спали супруги, уткнувшись друг в друга задами.
Под утро Василию Сергеевичу приснился страшный сон: будто идет он по Красной площади и видит, что у входа в мавзолей вместо часовых вахтерша, будто даже их швейцариха Трушина. Сидит она на табуретке и чулок вяжет. Он хочет войти в мавзолей, а она ногу выставила, смотрит на него хитро-хитро и говорит: «Владимир Ильич не велел тебя пускать».
Проснувшись в холодном поту, он подумал: «Приснится же такое. И рассказать-то никому нельзя». Потом, лежа в постели, он стал вспоминать, как через день после первого вызова он, торжественный, постриженный и пахнущий одеколоном, снова пришел в районный отдел НКВД с записями о жильцах дома, которые сделал, собравшись с мыслями. Бурмистров просмотрел их и, ничего не сказав, повел его на второй этаж к начальнику отдела Орехову. Тот, перелистав небрежно его тетрадку, бросил ее на стол и, недружелюбно посмотрев на него, сказал:
– Ты, Василий Сергеевич, коммунист?
– Так точно, – почему-то по-военному ответил он.
– Не вижу…
– ?!
– Ты знаешь, какое сейчас время?
Он разинул было рот, чтобы ответить, что знает и что он на все готов ради родной коммунистической партии, советской власти и товарища Сталина, но Орехов не дал ему этой возможности, а Бурмистров наступил под столом ему на ногу и, приставив палец к губам, дал понять, что надо молчать. Орехов же продолжал:
– Так вот, сейчас такое время, когда с врагами кончать надо. Сталинская конституция для кого написана? Для народа. А для врагов что? Уголовный кодекс, статья пятьдесят восьмая, слыхал? А пункт десятый этой статьи о чем говорит, знаешь? О контрреволюционной агитации и пропаганде. А как думаешь, Василий Сергеевич, враг об этой статье знает? Правильно, знает. Только есть враг глупый – он все выбалтывает и тем самым выдает себя, а есть враг умный, коварный и хитрый. Тот помалкивает. Вот ты, к примеру, пишешь, что Иванов сказал, что Сталин – это Ленин наоборот. Стало быть, Иванов – враг глупый. – Потом, мрачно посмотрев на него, добавил: – Ты, кстати, нам об этом факте своевременно не сообщил, а коммунисту мимо таких фактов проходить, как сам понимаешь, не полагается.
Лукашов опять раскрыл рот, чтобы оправдаться, но Бурмистров снова наступил ему на ногу под столом, и он промолчал.
Орехов же закурил, взял со стола его тетрадку, помахал ею и продолжал:
– Может быть, тебе, Василий Сергеевич, враг дороже советской власти, а? Вот ты тут понаписал, кем был Кондаков, кем был Мошкович. Кем они были, мы и без тебя знаем. Ты лучше скажи мне, Мошкович враг, Кондаков враг? Любят они советскую власть, Сталина они любят? Вот! Сам понимаешь. А Городецкий? Он помалкивает. Может быть, он враг умный, не такой, как Иванов, а? А если он враг, то как с ним бороться? Ждать, пока он себя выдаст? А по твоим данным, что мы с ними сделать сможем? Из Москвы выслать. Только и всего. Ну, в Москве одним врагом меньше станет. Зато в другом месте станет врагом больше. Будет легче от этого советской власти? То-то. Ты мне скажи такое про этого Кондакова и Городецкого, чтобы я их мог туда загнать, куда Макар телят не гонял, чтобы они в случае войны на сторону врага не перекинулись. Понимаешь? Скажи, что они диверсию затевали, строй наш социалистический порочили, Сталина ругали. Под корень, Сергеич, врагов надо рубить, под корень. А корень-то в земле прячется, его не видно. Так ты мне покажи его, а я уж этот корешок вырву. Так мы с твоей помощью с врагами и покончим.