До революции Московский губернский суд находился в Кремле. В двадцатые годы он занимал дом 18 по Тверскому бульвару, а в тридцатые — переехал на Каланчевскую улицу, в дом 43, где и просуществовал до начала восьмидесятых. Московская городская прокуратура сначала помещалась в доме 7 по Столешникову переулку, а потом, в тридцатые годы, переехала в дом 27 по Новокузнецкой улице, где находится и по сей день.
Судебно-прокурорская система Советского государства сложилась не сразу. Оно и понятно. Никто заранее ее не разрабатывал и не конструировал. Знали, что она не должна походить на существующую, царскую, при которой бедному лучше было не судиться с богатым, где сложность законов и волокита процессов также отнимали у простого человека веру в справедливость. Ему ведь, простому человеку, не было никакого дела до того, что Александр II провел прогрессивную судебную реформу, венцом которой стал суд присяжных, ему была нужна не прогрессивная форма, а доброта и чуткость со стороны государства, этого же, к сожалению, не могут ввести в действие никакие реформы. Антон Павлович Чехов хоть и радовался тому, что у присяжных, когда они принимают решения, «напряжена совесть», но все же особых восторгов в отношении современной ему юстиции не высказывал. В книге «Сахалин» он писал: «…наша мыслящая интеллигенция повторяет фразу, что всякий преступник составляет продукт общества, но как она равнодушна к этому продукту! Причина такого индифферентизма кроется в чрезвычайной необразованности нашего русского юриста: он мало знает и также не свободен от профессиональных предрассудков… Он сдает университетские экзамены только для того, чтобы уметь судить человека и приговаривать его к тюрьме и ссылке, поступив на службу и получая жалованье, он только и судит и приговаривает, а куда идет преступник после суда и зачем, что такое тюрьма и что такое Сибирь, ему неизвестно и неинтересно и не входит в крут его компетенции». Конечно, на это замечание Чехова каждый судейский чиновник мог ответить, что он честно выполняет свои обязанности, соблюдает закон, а за исполнение наказания отвечают чиновники по пенитенциарному ведомству. И по-своему он, наверное, был прав. Не мог же он отвечать за все установленные в государстве порядки. И если он наказал виновного по закону, то тем самым выполнил свой долг, и совесть его спокойна. А за то, что несовершенен закон или несовершенны места изоляции человека, пусть болит совесть у тех, кто создал их таковыми. Так, раздробившись на несколько маленьких совестей, совесть человеческая, став совестью судейской, помогала ее владельцу сохранять свое достоинство. Но не будем так уж строги к судьям и к проведенным реформам. В конце концов суд не только наказывает, он ведь еще решает споры, оправдывает, а при новой судебной системе разрешить спор правильнее стало легче, а осудить невиновного стало сложнее. Конечно, если государство хочет быть справедливым до конца, оно должно не только судить хорошо, но и хорошо наказывать («хорошо» не в смысле «жестоко», а в смысле «разумно»).
Был, надо сказать, сделан шаг и в этом направлении.
После опубликования чеховского «Сахалина» каторга на острове была ликвидирована. Наверное, Чехов явился тем философом, о котором писал Виктор Пого в очерке «Париж». «Мудрость законодателя заключается в том, — писал автор «Отверженных», — чтобы следовать за философом, и то, что берет начало в умах, неизбежно завершается в своде законов. Законы — это продолжение нравов». Звучит торжественно и безапелляционно. Почему же, когда персонаж одной из пьес Н. А. Островского спрашивает: «Как тебя судить: по совести или по закону?» — в театральном зале возникает смех? Может быть потому, что совесть персонажа не вызывает доверия, что обитает она в скудном умишке и толстом брюхе? Суд «по совести», конечно, понятнее и ближе простому человеку, чем суд «по закону». «Закон, что дышло: куда повернул, туда и вышло», — гласит русская пословица, а французы говорят: «Кто придерживается только буквы закона — тот жесток». Выходит, как ни крути, а суд все равно плох, всегда люди судом недовольны. Может быть, это еще потому так получается, что кричат только недовольные, а довольные помалкивают. Ведь призывают же к войне живые, когда убитые молчат.
Если мир, по мнению Шекспира, — театр, то суд — театр вдвойне. Люди-актеры играют в нем роли, уготованные им судьбой. Этим суд всегда привлекал внимание. До революции домашние спектакли иногда принимали форму судебных заседаний.
После революции традиция устраивать суды-спектакли сохранилась. Школьники судили Онегина, Обломова, Фамусова, Скалозуба и других литературных персонажей, а советские писатели заочно судили своих собратьев по перу (Гиппиус, Мережковского, Зайцева, Куприна, Ходасевича и пр.), эмигрировавших на Запад. Даже в частях внутренних войск рекомендовалось проводить «политические суды» с целью повышения политической грамотности личного состава. Инструкцией по этому вопросу, составленной в 1922 году, рекомендовалось «при выборе тем суда намечать тезисы или содержание обвинительного акта, речь обвинителя и защитника, составлять подробный план опроса обвиняемых и свидетелей, судебного приговора. Весьма полезно, — говорилось далее, — чтобы все участники суда, которые предварительно намечаются, детально обсуждали содержание и план судебного процесса и его репетировали, чтобы он приобрел характер сценический. В основу речей обвинителя должны лечь интересы республики рабочих, крестьян и вообще всех трудящихся. Обвинитель должен просить вынести самый суровый приговор… В основу же речи защитника должны лечь смягчающие обстоятельства, как то: несознательность подсудимого, его неразвитость, его воспитание и пр…В протоколе допроса, в частности, следует указывать имущественное положение допрашиваемого, его партийность, политические убеждения, а также чем он занимался и где служил: а) до войны 1914 года, б) до Февральской революции, в) до Октябрьской революции, г) с Октябрьской революции до ареста».
Сохранились и другие «привычки милой старины». Около судов, особенно у губернского, на Тверском бульваре, толпились завсегдатаи, любители послушать судебные драмы. Некоторые повестки обещали интересное зрелище. Например, в Хамовническом суде в апреле 1925 года можно было послушать дело об оскорбительном неуважении к вождям революции со стороны Афанасьева или о распространении Храбровым слухов об ожидающемся еврейском погроме.
В середине двадцатых годов большой интерес вызвал процесс над работниками Первого родильного дома (потом это был роддом имени Грауэрмана), допустившими, что крысы заели новорожденного, а также процесс над игуменом Николо-Песковского монастыря Варнавой, который под видом юноши-келейника держал при себе девицу Пшеницыну. Когда девица забеременела, Варнава выпроводил ее из святого места в грешный мир, подтолкнув в воротах обители свою любимую тощей коленкой в упругий зад.
Судебные процессы в городском и Верховном судах были интересны не только своими сюжетами, но также и «перлами российской словесности», которые можно было на них услышать. Оглашая приговор, судья мог оповестить мир о том, что Аверьянов «убил сторожа насмерть», или слова «подсудимый свистнул» заменить тирадой: «Заложив с двух рук четырьмя пальцами в рот, произнес свист».
Вообще суд является местом, не предназначенным для юмора и смеха. Нередко его стены оглашаются воплями, рыданиями. Что поделаешь? Судьба не всегда решается так, как хочется. И несмотря ни на что, смех подстерегает судей довольно часто, а иногда и сами судьи дают для этого повод. Вот, например, такой случай. Рассмотрев дело в кассационном порядке, судьи городского суда удалились в совещательную комнату. Кассационное определение судьей-докладчиком подготовлено, дело ясное, но для порядка надо посидеть, подождать, чтобы люди думали: судьи дело решают, совещаются. А судьи заговорились: беседа шла то ли о футболе, то ли о международном положении. Наконец вышли с торжественным видом в зал. В зале люди встали, смотрят на них, раскрыв рты, ждут решения. А судьи стоят, молчат, потолок и стены разглядывают. Только одна мысль тревожит: что это он, то есть докладчик, определение не читает? И у докладчика поначалу такая же мысль была, тоже ждал, а когда вспомнил, быстро за делом в совещательную комнату юркнул. Народ не понял юмора, а судьи об этом случае долго не могли забыть. Произошел он в конце шестидесятых годов.