Чай — только китайский, к нему топленые сливки нежно желто-розового оттенка, так и хочется зачерпнуть чайной ложкой и отправить в рот. Вкусно!..
Дети перешептываются, толкают друг дружку локтями, самостоятельно угощаются ароматными пирогами, прихлебывают чай со сливками или сливки с несколькими каплями чая. Никто ни за кем не следит, никто никого не обслуживает. Волчку Кайзеру — всеобщему любимцу — то и дело достаются щедрые куски со стола. Запретишь — дети специально начнут ронять пироги на пол, желая усладить серого.
Впрочем, какой там запретить, когда он умильной, лоснящейся от чрезмерного чревоугодия мордой, тычется в коленки, просительно заглядывая в глаза.
А тем временем, на холодке в подполе, уже несколько часов томится черное портерное пиво по двадцать копеек серебром бутылка. Я оглядываю стол — ну и ловко же подчищает мое семейство всякого рода вкусности… буквально минуту назад думал захватить с собой пару грибных корзиночек и рыбник для икорного бутерброда — ан, нет. Ничего, Карл уже сыт и не откажется вкусить похожую на алые драгоценные камушки красную икорку на теплой булочке с золотой хрустящей корочкой, а не на горячем пироге, как это он предпочитает. Простит великодушно, когда увидит мою последнюю работу. А не простит, так надобно распорядиться, чтобы нянька достала буженины.
Ну, все, перекус закончился, хлопаю себе по ноге, и волк поспешно заканчивает трапезу и встает рядом. Чудесный зверь! Красивый и невероятно добрый. Вот с кем детям и в лесу сам черт не страшен. Волк у нас в семье с щенячьего возраста — деревенские дети притащили да за несколько печеных яблок и продали. Поначалу думал нарисовать его, да и отдать в цирк, а потом прикипел душой, полюбил.
Мы с Карлом возвращаемся в кабинет, я киваю прислуге Дарье, чтобы принесла нам пиво. Английское пиво — незаменимая вещь для задушевных бесед.
Пиво пенится в стаканах, темно-коричневое, почти черное. Карл пьет с чувством, делая выразительные паузы, точно актер на сцене. Когда-то его сравнивали с золотокудрым Аполлоном, но сегодня он всесильный, роскошный Бахус. Красавец мужчина, титан, великий Брюллов.
— Август Августович издал подборку своих рисунков будущего Исаакия и пустил их в свободную продажу. Рисунки были хороши и их покупали. С шумом и треском рухнула старая, не вписывающаяся в новый ансамбль колокольня, французик раздавал подряды на разного рода работы. Говорили, что только на этом деле он получил свои первые тысячи, а может быть, и миллионы. Да, именно что миллионы, — поймал он мой недоверчивый взгляд. Во всяком случае, так следует из донесения подполковника Петра Борушникевича, возглавлявшего комиссию по выявлению злоупотреблений на строительстве нового собора. А по его честным солдатским расчетам, из пяти направленных на строительство из государственной казны миллионов два растаяли бесследно.
Впрочем, кроме казнокрада Монферрана там такие люди были задействованы… да одного только его сиятельства графа Милорадовича за глаза хватило бы, чтобы все средства по гривеннику растащить, а то, что уже закуплено, продать. Честный подполковник, сделавшись кляузником и вруном, вдруг исчез неведомо куда. Словом, был человек и нет человека.
Расширяли и укрепляли фундамент, рыли котлованы, вбивались сваи, разбирали старые стены и на их месте возводили новые. Зимой работали с пяти утра, летом — с четырех утра до четырех дня.
Но тут другой француз, Антуан Модюи, сочинил ябеду на имя президента Академии художеств о том, что-де проект Монферрана содержит роковые ошибки, из-за которых здание, если каким-то чудом и будет построено, то вскорости рухнет.
Работы остановили, прислали новую комиссию. Тут же нашлись доброхоты, утверждавшие, что клятый Монферран и не собирался строить собор на века, а только получить деньги и славу и затем… «пятьдесят, мол, лет простоит, а дальше»… а кому какое дело, что будет дальше, главное, что его — Монферрана — всенепременнейше на свете не будет.
Комиссия признала проект неправильным, после чего за его доработку взялась Академия художеств, и моему брату Александру стало нечем заняться.
И вот работы по переделке Исаакиевского собора высочайше приостановлены 15 февраля 1822 года, а уже весной я приглашен на собрание Общества поощрения художников, где меня уведомляют в том, что готовы отправить меня за границу за свой счет, дабы я мог там усовершенствоваться в искусстве.
На что я, не задумываясь, согласился при том условии, что вместе со мной на тех же правах и с точно таким же пенсионом поедет мой брат Александр. Полагаю, милостивые господа не ожидали подобной дерзости со стороны еще столь мало проявившего себя молодого человека, но, поразмыслив, согласились, что Александр, без сомнения, будет полезен обществу и как талантливый художник и архитектор, и что немаловажно — как та нянька, которая сумеет ненавязчиво приглядеть за эдаким чудом-юдом, как я.
Берлин, Дрезден, Мюнхен и далее Италия… Изначально в списке значился Париж, но там было небезопасно. Небезопасно не столько для жизни, сколько для благонадежности юношей. Дословно это звучало так: «не подвергать нравственность свою и дарования: одну — всем соблазнам порока, а другие — влиянию незрелых образцов новейшего вкуса». Особливо следовало держаться подальше от «центра революционной заразы» — Франции. Шутка ли сказать, каких идей могут набраться молодые люди, кем явятся они в отечество — новоиспеченными карбонариями или верноподданными?
Глава 7
Когда Карл в очередной раз устраивает передых, я отправляю моего человека к его слуге — хмурому малороссу Лукьяну, дабы тот не гадал, куда запропал барин, и наутро прислал ему кое-какие вещи на первое время.
Живем мы по соседству, так что, возвращаясь домой, я смотрю на окна брюлловской мастерской и заранее знаю, там Карл или нет. Красные шторы на окнах бывшей квартиры Мартосов. Да, да, той самой, в которой некогда проживали девицы Катенька Мартос, в которую я был безнадежно влюблен, и драгоценнейшая моя Уленька. С тех пор маститый скульптор, ректор Академии художеств, академик, автор памятника Минину и Пожарскому в Москве Иван Петрович Мартос и его дражайшая супруга Авдотья Афанасьевна оставили сей грешный мир, а их дочка Катерина Глинка сменила фамилию на Шнегас и переехала к мужу. Академия художеств выделила сию квартиру вернувшемуся из Италии Карлу Павловичу Брюллову, который тут же обставил ее красной мягкой мебелью и повесил на огромные окна красные же шторы. Выбор цвета не случаен — это и любимый цвет Карла, цвет огня и радости, силы и вдохновения, и одновременно с тем любимый цвет нашей знати.
Красный свет в ночи, точно театральный занавес, привлекал и будет еще привлекать множество одиноких путников, маня таинственным светом и увлекая неизвестностью.
Год прошел, как схоронили Катерину Шнегас (Катеньку Мартос). Мы с Уленькой были на похоронах. Помню, как смотрел в белое жесткое лицо покойницы и думал, что совершенно ничего не чувствую к ней. Впрочем, мы не видались несколько лет, и ни она, ни я не томились разлукой.
С того дня как Карл выгнал из дома жену и сбежал сам, я невольно приметил странную метаморфозу, происходящую в жилищах и мастерских наших общих знакомых. Совсем недавно, куда бы я ни зашел, на самом видном месте возвышался бюст Брюллова работы Витали, а теперь они вдруг все куда-то подевались. Точно провалились в одночасье в наше питерское болото. Мистика.