Книга Розка (сборник), страница 40. Автор книги Елена Стяжкина

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Розка (сборник)»

Cтраница 40

И хорошо, что не было, хорошо, потому что ощущение это оказалось совсем новым, и Степан Николаевич отложил его, спрятал, как драгоценный клад, к которому можно будет вернуться, разглядеть хорошенько, опасаясь, конечно, что клад может оказаться очередной неподтвержденной гипотезой, но все равно – без боязни, без боязни. Разглядеть и раздумать с уверенностью, что это точно о чем-то хорошем, пусть неприемлемом в рамках существующего опыта, но точно хорошем. Потому что в первом приближении к этому, оставляемому на потом, Степан Николаевич видел себя с ложкой горячей каши для Катюши, или Софийки, или Игорька. Все они маленькими ели кашу, а он дул на ложку и пробовал, дул и пробовал, чтобы не дай бог, не было слишком горячо, чтобы не обжечь.

До второго, может быть, окончательного, но, может быть, и нет, приближения, думалось, еще есть время. Но Питер Йонасон. Он показался до странности знакомым, знакомым откуда-то из детства, из пыльной грунтовой дороги, угольных куч, колонки на перекрестке улиц, белоснежных к Пасхе и сереющих к зиме мазанок, откуда-то из детства, где помнился таким же, как теперь – взрослым, неторопливым, одетым только по-другому, без всей этой аккуратности и утонченности, без галстука, конечно, и тем более без платка… Питер Йонасон с этой его идеей самовидения, постановки себя в чужие картины, выбранные сознательно, а не подневольно, ясно дал понять, что второе и окончательное приближение наступило. И что в нем надо дать отчет. Дать отчет.

Ударник наколет капсюль, и через три с половиной – четыре секунды произойдет взрыв. Уже произошел. И возможность остаться в картине – это, наверное, возможность пожить еще чуть-чуть так же или как-то по-другому. Попробовать стать маленьким. Побыть им. Маленьким мальчиком, сыном. Сыном отца. Ему, Степану, если добраться до сокровенной точки, достался счастливый обратный отсчет. И умереть маленьким в этом обратном отсчете не такое уж горе, каким привиделось оно Скотту Фицджеральду. Совсем не горе. Обнаружить, что все это «синее или серое, курагу или чернослив, горячим или холодным», все это – про любовь и больше ни про что. И главное: успеть обнаружить, но не скатиться к синильной слезливости, слюнявым поцелуям, к вспышкам агрессии, к уходящему уму, который уже не узнает своих, не складывает два и два, не скатиться тоже. Просто позволить себе попробовать это. Вернуться к тому, чего не было и, казалось, что не надо. Кирочка, Катюша, Софийка, Игорек, Аллочка, Клавдия… Нет, не они. Что-то о сыне должно быть на этой картине. И «Опять двойка» здесь не подходит. Потому что нужны колени, в которые можно уткнуться, спрятаться. Что-нибудь не кричащее, молчаливое, темное. «Серое или синее?» Серое или синее. Что-нибудь внешне сдержанное, не слишком горестное, потому что нет горя в том, чтобы признать в зяте, дым ему коромыслом, что-то отцовское. И не что-то, а просто – отцовское. Нет в этом горя, немного сумасшествия – это да, но оно водится во всякой правде, во всякой неподпускаемой близко правде, в правде о том, что положенная человеку любовь может прийти и кошкой, и книжкой, и песней. И зять-отец в этом смысле еще не самый экстраординарный случай.

– «Возвращение блудного сына»? Рембрандт?

– Подойдет, – кивает Степан Николаевич с облегчением. Он помнит эту картину, видел в «Эрмитаже». Больше по картинам нигде и не был. Но эту запомнил, зацепился. Еще подумалось, что ей в музее не место, а место ей в хорошей церкви. Хотя при чем тогда была церковь, если все были атеистами? – Подойдет. Хорошая мысль. И хорошо, что я в этой композиции буду ко всем спиной…

* * *

Это, в общем, ты здесь не знаешь зачем. Я знаю. Не надо делать из меня несчастного ребенка. Был бы ребенком, сто раз бы убежал. Из учебки, из госпиталя. В дороге бы потерялся. И никто б не останавливал. Немотивированные – хуже дурных. Так что не надо. Я присягу давал. Слова ее в сознании читал. В трезвом и очень злом. И со всем в ней согласен. А я не из тех, кто легко соглашается. Я и с букварем, и с таблицей умножения до сих пор спорю. Семью восемь помнишь? Вот и я не сразу. А это неудобство большое. А с присягой – сразу, потому что исключительной ценности документ.

Красивое хочешь? Без стихов. Снег в степи похож на большого далматинца. Если особенно мать его подгуляла с овчаркой или с дворовой какой безнадегой. Уши, лапы, хребет – в больших черно-серых пятнах. Снег сначала почти не ложится. Ветер дует и дует. Ветер и ветер. Кочки и буераки, овраги, как в учебнике по природоведению. Снег как шерсть – встает дыбом и чуть движется – туда-сюда. Большая-большая собака. Утром спит. Кажется живой. Кажется мертвой. Иногда кажется брошенной игрушкой. Если на спине у нее стоит расхреначенный вчера танк, то утром, в тишине, глазу, если он мало спал, все это кажется игрушкой большого-пребольшого ребенка. И этот ребенок – не я.

А ты. Ты смотришь фотки. Если там мясо, прячешь глаза. Прячешь же? Листаешь быстрее, идешь за кофе, звонишь другу. Они, фотки эти, прилетают снова, ты сердишься, сжимаешь кулаки. Или уже нет? Не сжимаешь? Ты выбираешь опцию «видеть меньше таких публикаций»?

Закрывай уши тогда. Начинай слушать музыку, делай погромче. Позывной Мичман. Осколочное в голову смертельное. Мать в Авдеевке. Это рядом, в двух шагах. «Поезжайте и скажите ей сами. Не по телефону».

Тебя учили этому специально? Надо учить. Делай громче свою музыку. Она похожа на ромашку. Большая желтая голова. Желтые волосы в разные стороны. Зеленая футболка и зеленые штаны. Ромашка все понимает сразу. Любит – не любит. Не любит. Волосы – лепестки. Она смотрит на нас, не мигая, кивает спокойно и говорит: «Ну, я пошла? Мне, наверное, на работу?» Заходит в комнату, берет плед, лезет под стол, подтягивает ноги к подбородку и накрывается с головой. И сидит там. У нее блиндаж и ночь. А мы идиоты, входная дверь открыта, мы садимся тоже, прямо в проеме. Не на стреме, в смысле «посторожить квартиру», а потому, что этому надо учить. Мы сидим и сидим, и сидим, и сидим. Какое «не плачь, не надо?» Никто не плачет. Никто не плачет. Она под столом. Мы в дверях. Хочется рыгать. С оттяжкой так рыгать, чтобы все от кишок и яичек пошло горлом. Хочется рыгать, чтобы вывернуться наизнанку и не узнать себя в зеркале и никого не узнать.

Хоронят в новом, знаешь? В новой хрустящей форме. Гай привозит ее. Камуфляж с иголочки. Говорит нам: «Долбоебы». Лезет под стол, умастыривается там, помещается как-то, берет Ромашку в охапку и громко шепчет: «Суки, суки, проклятые суки. Все сдохнут. Все руснявые сдохнут за него, рыбонька моя, рыбонька. Кричи, рыбонька, дыши. Все сдохнут. Кричи, рыбонька, проклинай. Ругайся. Кричи…»

И она кричит. Делай музыку громче. Делай громче свою музыку. Выбирай опцию «слышать меньше таких публикаций». Береги себя, друг. Береги. Кому-то ты, наверное, нужен.

И эти таблетки, знаешь, гораздо лучше.

* * *

«Да ты и так ко всем спиной, старый дурак», – подумал Арсений Федорович и сделал строго-недовольное лицо.

Из того, чему все-таки пришлось учиться, «разные лица» давались труднее всего. Некоторые люди, Арсений Федорович однажды видел об этом кино, старались научиться обратному. Это называлось у них «чтобы ни один мускул не дрогнул». У Арсения ничто и никогда не дрожало. Не дрожало, не морщилось, не заливалось краской, не покрывалось испариной – ни в целом, ни частями. Его лицо было непроницаемым, невозмутимым и ничего не выражающим. Арсению не приходилось подавлять гнев или страх. Испытывать – пожалуй, но не подавлять. Потому что всякая приходящая извне эмоция была короткой и неглубокой. Он честно не успевал последовать за ней куда-нибудь в стресс, в отчаяние или в неконтролируемую ярость. Его внутренней батарее как будто не хватало заряда. Поэтому максимум – раздражение. Но раздражение не успевало привести в движение мускулы его лица и глухо оседало где-то на уровне живота. С радостью было примерно то же самое. Коротко, не звонко и сразу в осадок. Ничего не выражающее лицо сначала – где-то там, в школьной и студенческой жизни – приносило пользу. Кто-то считывал его как убежденность, кто-то – как погруженность в собственные мысли, кто-то – как разум и готовность к компромиссам. Какое-то время это было удобно, а потом с лицом пришлось заниматься: приподнимать бровь, поджимать губы, хмуриться, пробовать разные виды улыбок, гневно или страстно двигать крыльями носа. Научившись уместно чередовать гримасы и невозмутимость, Арсений Федорович практически избавил себя от необходимости что-либо говорить, и все это вместе давало ему возможность считаться неглупым, способным и очень себе на уме. Не для Старого Вовка, конечно, который видел его насквозь и говорил, что видом этим доволен. И не для Ковжуна, гневливого, вспыльчивого старика, который во всеуслышание назвал его крышкой от унитаза и в этом своем мнении, судя по тому, как зашел, как сел, как перетащил на себя внимание стареющего хипстера Питера, был тверд.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация