Мрозовская вспомнила давнюю горячую сцену в зимнем саду, в стеклянной галерее, когда Игорь Бахметьев и Прасковья любили друг друга так страстно. Там ведь тоже был лишь корсет…
Аглая стояла рядом с манекеном, положив ему руку на «плечо» – спиной к ним.
– Открываю и закрываю. Это просто. Лишь надо отдать.
Голос ее звучал глухо. Но это был ее голос. Совершенно не похожий на те два, что они слышали за запертой дверью.
– Аглая, что ты делаешь? – спросил Игорь Бахметьев.
В ночи часы на фабричной башне пробили полночь. Башенные колокола… Гул накрыл собой и город, и речку, и дом на ее берегу.
Аглая медленно повернулась на звук – то ли башенных часов, то ли его голоса.
Елена Мрозовская сделала снимок: она… размалеванный манекен… браслет в его пасти… Карикатура на убитую сестру? И… ее рот. Вокруг губ все было черно от запекшейся, засохшей крови инженера Найденова, которую она не стерла и не слизала.
– Quod quaeris?
[2]
– Аглая, я… я ничего не хочу. Что ты делаешь?!
– Faciam impleat
[3].
Голос Бахметьева дрожал. А ее звучал уверенно. Даже нежно, призывно.
– Время живет. – Аглая повела рукой, словно указывая на звуки башенных часов, которые затихали в апрельской ночи. – Время умирает. Сейчас – время. Время – это я.
Она словно ждала, что он ответит. Но Игорь Бахметьев молчал. Тогда она улыбнулась и снова сделала быстрый смазанный жест. Вроде легонько толкнула манекен в корсете и шляпке. Вроде очень легко.
Тяжелый дубовый манекен с грохотом отлетел к противоположной стене.
Кучер Петруша ринулся вперед и заслонил собой Бахметьева и прильнувшую к камере на треноге Мрозовскую. Но Аглая снова повернулась к ним спиной, легкой походкой заскользила по комнате и уселась на диван, свернулась, как кошка, в углу, подтянув к подбородку острые колени.
Мрозовская сделала еще один снимок. Ее лицо… Взгляд, устремленный на них. Там было что-то странное, дикое.
Сиделка захлопнула дверь. Заперла ее на все замки и засовы.
– Это не припадок, – сказал Игорь Бахметьев. – Она просто… оригинальничает. Завтра утром уберите оттуда манекен. Чтобы его там не было. И браслет заберите. Это ее матери. Он дорогой.
На обратном пути они молчали в пролетке довольно долго.
– Что это было? – не выдержала наконец Елена Мрозовская. – Я все сфотографировала, но ничего не поняла.
– У нее сейчас ничего вообще не поймешь. Она же сумасшедшая. Но она не была сейчас агрессивной – это уже хорошо.
– Язык, на котором она говорила…
– Латынь. – Он устало потер лицо ладонью.
– Она знает латынь? Гувернантка учила ее латыни вместе с французским?
– Гувернантка не учила, она сама учила, по учебнику. Я сам слышал однажды, как она просила фон Иствуда заказать для нее по почте из Москвы гимназический учебник и книжку «По-латыни между прочим». Она способна к языкам. А вы что подумали, Елена Лукинична?
– Ничего. Просто мне и это показалось странным. Латынь в ее устах.
– Она учила латынь самостоятельно. А это несложные фразы. Вы что-то подумали, но не хотите мне сказать.
– А голоса, которые мы слышали? Мужские?
– Она безумна. Почти все сумасшедшие слышат голоса. И порой разговаривают с разной интонацией. Это болезнь.
– Она что-то говорила о «времени». И о том, что исполнит… Что исполнит?
– Я не знаю, – он отвернулся.
Была уже глубокая ночь, когда они вернулись в Дом с башнями. Елена Мрозовская сразу же направилась в фотолабораторию. Она до крайности устала, но ей не терпелось проявить снимки того, что она видела только что.
И там, в фотолаборатории, перед тем как погрузить ее в полный мрак, она сделала для себя еще одно тревожное открытие.
Возможно, потому, что сейчас все ее чувства обострились и она подмечала малейшие штрихи, детали.
Пятна от химикатов на дубовых полках фотолаборатории… Она взглянула на них по-новому. Полтора года назад, когда она приехала снимать свадьбу, управляющий фон Иствуд сказал, что для нее подготовлена эта комната – лаборатория в башенке особняка – маленькая, но оснащенная всем необходимым. И она особо не приглядывалась – ни к стеллажам, ни к пятнам. После убийства Прасковьи она очень быстро покинула Горьевск. Но сейчас…
Даже без электрического света, который она погасила, в свете керосиновой лампы с выкрашенным в красный цвет стеклом она заметила эти пятна. И они выглядели очень старыми. Химикаты въелись в дерево, которое вокруг пятен даже изменило свой темный цвет. Сама Елена Мрозовская в прошлый раз этих пятен оставить не могла – она работала за столом с проявителем. Да и сами стеллажи… Это мебель старая, добротная. И она уже служила кому-то.
Этой комнатой-лабораторией пользовались раньше. Именно поэтому и фотопластины в доме имелись, которые Игорь Бахметьев отдал ей в прошлый раз, чтобы она попыталась сделать с них фотографии. И она сделала. А сейчас поняла: пластины-негативы не просто хранились в архиве. В доме Шубниковых и раньше, много лет назад, увлекались фотографированием. Когда еще техника была довольно примитивной.
Она возилась с проявителем, позабыв о времени. А когда покинула лабораторию, поняла, что слуги давно легли спать. Час был совсем поздний. Но в зимнем саду горел свет. И пахло оттуда гаванской сигарой.
Она направилась к стеклянной галерее – той самой. Игорь Бахметьев – без пиджака, в одной крахмальной рубашке с засученными до локтей рукавами, без галстука – вышел на звук ее шагов.
– Вы закончили? – спросил он.
– Через час все будет готово. Можно смотреть.
– Вы устали, Елена. Вам надо отдохнуть.
– Фотолаборатория… Ею ведь кто-то пользовался раньше, задолго до меня?
Игорь Бахметьев выпустил дым кольцами.
– Фотопластины, что вы отдали мне в прошлый раз, были старые, низкого качества, – она подошла к нему близко. – Кто фотографировал на них?
– Одно фото сделал я.
– Вы?
– Глафира… Она уселась среди цветов. Я просто сделал фото, ткнул пальцем, куда надо в фотоаппарате. Я не умею фотографировать. Она меня попросила. Это было очень давно. Мамонт в тот день завалил ее цветами, когда узнал, что она ждет ребенка, первенца.
– А остальные фото делал Мамонт Шубников? Он снимал свою жену?
– Нет. Он был далек от всего этого. Сначала он не придавал этому значения. Относился как к причуде, капризу. Потом это стало для него проблемой.