— А куды подевалось-то? — первым воскликнул всё тот же Федька Курицын.
— И впрямь, братцы, исчезло! — плаксиво выпалил Васька, который первый увидел златой блеск.
— Да що это такое!
— Братцы ушкуйники! Бис нас морочит!
— Владыко Феофил! Що сие значит?
Феофил молчал. Холодный пот прошиб его. Неужто всё увиденное на дне озера было дьявольским наваждением? И как, чем объяснить его? Какими словами истолковывать? Феофилу сделалось страшно. Он снова оглядел лица перепуганных новгородцев. Наконец заговорил:
— Снимайте анкорь! Уходим отселе, да поживее! Сдаётся мни — соблазны тут гуляют по дну Ильменя. Помолимтеся, братие, ко святому Миколаю-угоднику, Мирликийскому чудотворцу. «Возбранный Чудотворце и изрядный угодниче Христов, миру всему источаяй многоценное милости миро...» — начал он громко читать, осеняя себя крестными знамениями. Васька, тот самый, что первым соблазнился мнимым златым сиянием, как видно, чувствовал за собой вину и с криком «Эх!» сиганул за борт, устремился к дну. Тем временем кормчий вновь разворачивал судно, снимая его с якоря. На якоре же вытащил и Ваську. Вода дождём бежала с его одежд, глаза были выпучены.
— Пусто там, братцы, — бормотал он жалобно. — Голое дно, да и всё! Що ж за морока такая?!
— Тихо ты! Молчи! Молись! — огрызнулись на него.
Так, с молитвами к Николаю Чудотворцу, отправились дальше к полуденному берегу озера, который уже виднелся во всех подробностях впереди ладьи. Под крутым обрывом в водных зарослях суетились местные обитатели — нырки и гагары, крохали и дикие гуси, большие и малые бекасы. Средь этого птичьего мира царил переполох — москали устроили настоящую облаву, меткие стрелы били птицу навзлёт и на плаву, то там, то сям начинали трепетать и хлопать по воде крылья в предсмертных муках.
— Ишь ты, — сказал посадник Фома Андреевич, — каково лупят! А ить сегодня пятница, постный день, птицу нельзя вкушати. Ох, москали, москали!..
Маленькая лодка, в которой сидели двое гребцов, вышла навстречу ладье. Один из сидящих в ней, встав в полный рост, кричал:
— Эй! Кто таковы? Новгородцы? С челобитьем аль как?
— С челобитьем! — отвечали ему с носа ладьи. — Владыку везём да нового посадника. Марфу скинули, новый посадник у нас ныне — Фома Андреич.
— Ну, добро, коли так! — И лодка с разведчиками быстро пошла назад к берегу.
— Ох-хо-хо! — вдруг тягостно вздохнул Феофил. Радостное чувство, с которым он покидал сегодня Новгород, куда-то исчезло. И, разделяя настроение остальных новгородцев, он ощутил себя в унизительной роли челобитчика, от лица которого Новгород сдавался на милость Московского князя. Видя и в посаднике то же внезапно навалившееся уныние, архиепископ положил ему на плечо руку и сказал:
— Не тужи, Фома свет-Андреич! Государь Иван, бачут, милостив, не унизит нас. А всё ж краще ему служить, а не латынянам.
— Да кабы никому не служить — краще того было бы, — вздохнул посадник.
— Так-то так, — согласился архиепископ, но добавил: — А коли одному Богу служить будешь, Бог мало-помалу от всех прочих господ избавит тебя.
Глава шестнадцатая
ЧЕЛОБИТИЕ
Государь грустил. На другой день после суда над новгородскими изменниками он перебрался в большой воинский свой стан, раскинувшийся у Коростыни по берегу Ильмень-озера. И тогда же в Коростынь прибыл гонец из Москвы Василий Ноздреватый, он доложил великому князю о том, что на Москве всё спокойно. Вдовствующая княгиня Марья Ярославна почти не задыхается, сестрица Анна Васильевна постоянно при ней и постоянно затевает всевозможные увеселения, молодой княжич Иван Иванович выздоровел и ждёт приказа от отца явиться в стан, братец Андрей Васильевич Меньшой благополучно спит с вечера до полудня, но потом исправно обедает, играет в шахи и столь же исправно ужинает. Рассказ Ноздреватого, блистающий остроумием, изрядно всех повеселил, но, оставшись наедине с государем, Ноздреватый сообщил Ивану Васильевичу с глазу на глаз, что вдова Александра Гусева, Елена Михайловна, урождённая Кошкина, на днях была пострижена в кремлёвском Девичьем монастыре.
Вот и отнял Господь у государя его Алёнушку! И как бы ни понимал Иван Васильевич, что рано или поздно пришлось бы расстаться с милой вдовиночкой, особливо когда появится у него новая супруга — морейская ли царевна или какая иная, — как ни готов он был к разлуке с утешительной Еленой Михайловной, а всё думалось: есть ещё времечко, хоть полгодика ещё, да наши! И вот теперь, когда будто ножом отрезало от Ивановой жизни сей милый сердцу кусочек, непереносимая грусть навалилась на великого князя.
Конечно же, не сама Алёна в иночество бросилась. Это матушка с сестрицей подстроили, насильно — уговорами или угрозами — заставили полную соков женщину, не готовую к монашескому подвигу, отречься от житейских радостей. И что тут поделать? Явиться и обжечь, облить гневом, как смолой, обеих доброжелательниц? Глупо. Они о благе государства пекутся, и всякий займёт их сторону. А главное, Иван Васильевич тоже горит любовью к государству своему, понимает необходимость расчётливого брака!..
Весь белый свет — удачная война с Новгородом, блестящие победы, близкое и полное сокрушение измены новгородской, ясное солнечное лето, красоты окрестностей Ильмень-озера и даже лакомые коростынские вишни — всё вмиг сделалось Ивану немило. Беря с собой лишь молчаливого брата Бориса, безутешного и потому тоже отныне молчаливого Ивана Ощеру, окольничего Заболоцкого, боярина Русалку да трёх-четырёх дружинников, великий князь скитался целый день по окрестным лесам и болотам, и покуда заединщики его постреливали глухарей, тетеревов, лисиц и зайцев, Иван Васильевич ни разу не взялся за лук, а лишь созерцательно участвовал в охоте. Однажды, когда ему вдруг нос к носу встретилась рысь, он посмотрел на неё с усмешкой и тихо пожелал:
— Ступала бы и ты, пар душка, в монастырь!
Узнав о прибытии с Ильменя челобитчиков, он не пожелал встречаться с ними ни в тот же день по их приезде, ни на следующий, ни на третий, ни на четвёртый. Он знал, что никто его за это не осудит, и даже, напротив того, хвалить будут: «Мудрый государь у нас, верно делает, что томит новгородцев, не спешит обниматься с изменщиками!» А челобитчики — архиепископ Феофил и новый посадник Фома Андреевич — покуда встречались и вели беседы с шелонскими победителями, с митрополитом Филиппом, Чудовским и Андрониковским игуменами, с князем Верейским и даже с касимовцами. Чёрная хандра, которую довелось испытать Ивану после смерти жены четыре года назад и которая понемногу развеялась с появлением Алёны, вновь безраздельно овладела им; причём тосковал он не об Алёне, а именно, вновь и с утроенной силой — о Машеньке, Марье Борисовне, Машуне. Видел её то со свечой в руке во храме, то простоволосую в одной сорочице, босую, приближающуюся к его постели, то кормящую грудью малыша — она ведь не захотела отдавать Ванюшу кормилицам, сама истекала молоком и могла бы ещё двоих сосунков питать, то... нет-нет! последний, страшный облик Маши, синий, опухший, он изо всех сил старался отогнать от своих воспоминаний, звал другие, светлые и радостные образы жены, и они приходили по его зову. Вот в лодочке под лёгким парусом, таким же летним солнечным днём, как стоят сейчас здесь. Гудельщик красиво играет на своих гудах, Машенька сидит в белом летнике, на голове — лазоревая кика с жемчужным очельем, глаза смотрят на него с такой нежностью, что всё внутри стонет — ну почему сейчас не ночь!.. Где же это было? Бывало-то много раз — и лодочки, и солнечные дни, и нежные взоры. Но именно это, особо острое воспоминание?.. Ах да! В Калязине, в то самое лето, когда обнаружилось, что Маша зачала. Точно, точно! Они ведь тогда ещё отправились обедать в какую-то женскую обитель, и там Иван встретил монашенку с на удивление знакомым лицом. Потом он вспомнил её — черемисянка. Даже имя вспомнил — Очалше. А она ему со смехом: «Не Очалше я, светлый княже, давно уж не Очалше. Ольга я в крещении и иночестве своём». И даже на могилу Бернара сводила. И Ивану тогда припомнились слова Русалки о том, что се — любовь. Он стал допытываться у Машуни, могла бы и она, так же, как эта черемисянка, себя до конца дней своих к его могиле привязать... Да только в могилу Маша раньше его вот ушла!..