Главным стал Остерман.
А сколько было таких же не самых главных! Бреверн — секретарь кабинета министров, немец из рижских. Ирландец Ласси — тоже фельдмаршал, служивший некогда Англии, Австрии, Франции. Генералы принц Гамбурский, принц Беверен, Кейт, Стафельн, Дуглас, Бисмарк, Геннинг, Гардон, адмиралы Бредель, Обрией. Да, был и русский фельдмаршал Трубецкой, были генералы Левашов, Румянцев, адмирал Головин, но всего лишь четверо из восемнадцати высших чинов российской армии и флота.
Положение фантастическое, возможное только в стране и в народе, коих главные свойства простодушие, доброта и беззаботность.
Ох уж эта русская беззаботность, рождённая широтой души и сознанием своей огромной силы, которую чего зря разворачивать-то, коли петух ещё не клюнул в одно место. Но в этот раз он считай что клюнул: в великую страну, в великий народ уже не один год как вцепились, впились тысячи чужих грязных жадных рук, стараясь урвать куски пожирнее.
Народ, страна уже задыхались, кровоточили, вот-вот могла начаться агония.
Обычно принцессе Елизавете не приписывают в тот момент каких-либо высоких дум, особых хитростей и тонкостей. Объясняют всё прозаически: дождалась подходящего момента и осуществила то, что в глубине души и по праву давно вынашивала. И не она одна — были и сподвижники. Но ведь она же на себе целое десятилетие испытывала прикосновение этих липких, страшных рук и была слишком умна, чтобы не думать именно о высоком и великом, о спасении столь любезной, столь любимой ею России. И лучшее тому подтверждение — каждый её тогдашний шаг, все до единого действия, полная скрытность, ловкость, выдержка.
Опершись опять же на иноземцев, но из противоположного лагеря, которые, конечно, имели свои далеко идущие планы, — на французского посла де ла Шетарди, на шведского посла Нолькена, на своего врача француза Лестока, на своего приближённого бывшего музыканта Шварца, — получила от каждого из них всё, чего хотела, включая денежную помощь, а расплатилась с ними потом лишь глубокой признательностью и ничем больше, ничем существенным и невыгодным России.
Швеция объявила в те дни правительству Анны Леопольдовны войну: воспылала, видите ли, желанием освободить Россию от ига иноземцев — Шетарди и Нолькен были эмиссарами этой авантюры! Гвардейские полки получили приказ выступить двадцать пятого декабря сорок первого года к Выборгу навстречу войскам шведского генерала Левенгаупта. Солдаты гренадерской роты Преображенского полка, у многих из которых Елизавета крестила детей, передали ей через врача Лестока, что опасаются, «безопасна ли она будет среди врагов, когда они уйдут?».
Лесток привёз эти слова поздно вечером двадцать четвёртого, а в два часа пополуночи двадцать пятого Елизавета с несколькими приближёнными помчалась в санях в казармы преображенцев.
Стужа стояла страшная, сырая, тяжёлая — не продохнуть. Только в Петербурге бывали такие. Полная луна в большом красноватом круге, и снег не блестел, а будто раскалённо тускло светился. Пока мчались, как и чем бы ни прикрывались, всё равно разговаривать было невозможно — обжигало горло, жгло носы, лбы, щёки, глаза, из них текли тут же замерзавшие слёзы. Лошади стали похожи на пушистых белых клубящихся, хрипящих чудовищ.
Но, как ни закоченели, в казармы она влетела пулей и, встреченная радостным рёвом, утирая всё ещё слезившиеся от мороза глаза, громко выкрикнула:
— Ребята, вы знаете, чья я дочь! Подите за мной!
И назад уже с ними, с преображенцами. Вернее, впереди них, не замечая стужи и, как ни странно, ничего не обморозив, не простудив даже горла.
Сама разбудила во дворце правительницу Анну Леопольдовну и фрейлину Менгден, спавшую в её спальне:
— Сестрица, пора вставать!
— Как, это вы, сударыня? — удивилась та, продирая глаза и ничего ещё не понимая.
Остермана, Миниха и прочих арестовали в их домах, и к восьми часам пополуночи, то есть к восьми утра, всё было кончено.
Посыльные побежали звать знатных в тот же день во дворец на присягу. Елизавета Петровна назначила совет, в который допустила бывшего вице-канцлера князя Черкасского, фельдмаршала Трубецкого, адмирала Головина, тайного советника Бреверна, генерал-прокурора сената Трубецкого, тайного советника Бестужева и обер-шталмейстера Куракина. На совете была составлена присяга, она её подписала и повелела разослать по стране.
У её дворца зажгли огромные костры, поставили бочки с вином, которое раздавали бесплатно, и к полудню казалось, что тут уже весь Петербург от мала до велика, люди всех чинов и званий, все войска, — людское море ликовало, пело, плясало, орало, смеялось, будто лютая стужа всем им нипочём, хотя она усиливалась.
В четыре часа пополудни, когда окутанное морозом солнце коснулось горизонта, при пушечной пальбе и распахнутых во дворце окнах начался благодарственный молебен, а потом приведение к присяге.
IV
— Кто таков? — вяло спросил князь, глядя на Ивана сонными заплывшими глазками. Он лежал на высокой изразчатой лежанке в распахнутой полотняной рубахе.
— Из воров.
— Шутишь?
— Такое шутить — себя губить.
— Верно. Имя как?
— Ванька Каин, хожу неприкаян.
— Неприкаян? Отчего?
— От нрава своего. От алкающей ду...
— Стой! — Князь наконец очнулся и только тут, видно, вник в то, о чём они говорят, и удивлённо уставился на Ивана, почтительно стоявшего у двери. Медленно поднявшись, свесил с лежанки икристые ноги в белых нитяных чулках. — Кто, говоришь, таков?
— Из воров, — повторил Иван, ослепительно улыбнувшись.
— Не шутишь... и не боишься?
— Боялся б — не совался и так не наряжался.
— Машкерад?!
Голос стал резким, округлое бугристое лицо перекосила гневная гримаса, глаза превратились в щёлочки; ещё бы, наверное, миг — и он крикнул бы адъютанта и солдат, но Иван просительно-успокаивающе поднял обе руки и, продолжая сиять улыбкой, быстро стал объяснять:
— Не гневайся! Не ради забавы, не ради корысти устроил машкерад. Утром в приказ твой чин чином пришёл, в своём обличии, и адъютанту твоему толковал, что дело к тебе имею государственное, только одному тебе доступное и в твоей власти состоящее, а он то ли башку имел с утра туманную и не всё понимал, то ли решил показать, какая у него самого власть, — не допустил до тебя. Нет — и всё! Но видеть-то мне тебя надо — вот и оделся. Тут уж и слова ему иные говорил, и рожу не свою склеил — он меня и не признал — вишь, пустил.
Иван показал, какую он сделал рожу, а вместе с ней и всю фигуру, осанку, движения, и стал до того на себя непохожим, что князь разинул губастый рот; перед ним стоял надменный щеголеватый офицер из самых что ни на есть благородных.
— Ловок! — шумно выдохнув, одобрительно сказал князь. — Каин, говоришь?