Посетив столицу, Александр увидел город-обманку, город-видение, наполовину стоящий на земле, наполовину на воде, на зыбкой болотистой почве, северную столицу России с ее горделивыми зданиями, прямыми улицами, каналами в гранитных парапетах, с прозрачными северными ночами, которые не дают уснуть и навевают самые что ни на есть безумные мечты.
Он бывал в литературных и аристократических салонах, познакомился с романистом Григоровичем и поэтом Некрасовым, о которых он прежде никогда не слышал, но которые здесь были почти так же знамениты, как и он сам. А главное – он снова встретился здесь с прелестной соотечественницей, бывшей актрисой Женни Фалькон, с которой часто виделся в Париже: ее сестра, великая певица Корнали Фалькон, потеряла голос, а сама Женни, после многообещающего дебюта в театре Жимназ, получила ангажемент во Французском театре в Санкт-Петербурге и сделала там неплохую карьеру. В нее влюбился близкий друг Дюма, граф Дмитрий Нарышкин, он сделал актрису своей официальной любовницей, осыпал драгоценностями, поселил в роскошно обставленной квартире и заставил покинуть сцену. Однако праздное существование в позолоченной клетке тяготило актрису, и она утешалась, устраивая самые великолепные в Санкт-Петербурге балы и раскатывая по улицам на самых красивых во всей округе рысаках.
Поприсутствовав на свадьбе гипнотизера Дэниела Дугласа Юма, затем ненадолго заехав в Финляндию, покатавшись по льду замерзшего Ладожского озера, осмотрев несколько памятников и несколько церквей, Александр поддался уговорам Дмитрия Нарышкина и Женни: он устремился в Москву. И в течение двух месяцев блаженствовал в их загородном доме в Петровском парке, бороздил вместе с ними улицы древнего города царей, блуждал по залам кремлевских дворцов, вдыхал запахи рынков под открытым небом, расспрашивал местных жителей, пытался постигнуть традиции и историю странной этой империи, которая словно бы жила вне времени и пространства. Хозяева так баловали его, были к нему так предупредительны, что рядом с ними он и сам чувствовал себя богачом. Здесь денег не считали, здесь всем правила прихоть, но всякое человеческое существо становилось – кто в большей, кто в меньшей степени – рабом хозяина здешних мест. «У него [Дмитрия Нарышкина] повсюду земли, повсюду дома. Он не знает счета ни своим деревням, ни своим крепостным. Этим занимается его управляющий, – пишет Дюма. – Вполне можно допустить, без ущерба для того и другого, что управляющий ворует у него по сотне тысяч франков в год. Дом Нарышкина – заповедное царство беспечности, апофеоз беспорядка».
Завороженный щедростью и великолепием оказанного ему приема, Александр тем не менее заметил, что это всего лишь фасад, за которым скрываются беспредельная нищета и невежество отсталой страны. Конечно, в последние несколько месяцев было много разговоров о том, что готовится указ об отмене крепостного права. Однако обнародование этого указа все откладывается из-за множества препятствий, а благородные намерения царя Александра II вызывают недоверие у крестьян и тревогу у помещиков. Разве можно вот так, ни с того ни с сего, освободить миллионы крепостных рабов, если многие поколения этих людей, подобно вьючным животным, привыкли к слепому повиновению и, веря, что хозяева способны уберечь их от любой беды, сжились с преимуществом быть таким образом избавленными от всякой заботы о завтрашнем дне? Но больше всего изумляла Александра этническая пестрота народа, считавшего себя единым. Здесь была не одна Россия, но двенадцать, двадцать Россий, и в каждой – свои нравы, свои обычаи, своя религия, свое прошлое, свой язык… Только сильная и деспотичная центральная власть могла поддерживать некое подобие сплоченности этих разрозненных, не связанных между собой народов. Дюма с удивительной проницательностью предсказывал: «Россия разломится не на две части, как Римская империя, но на четыре куска. […] Император, который будет править в то время, когда совершится это великое потрясение, сохранит за собой Санкт-Петербург и Москву, то есть истинный российский престол; вождь, которого станет поддерживать Франция и любить Варшава, будет избран королем Польши; неверный наместник поднимет свои войска и, воспользовавшись своим военным влиянием, станет царем в Тифлисе; наконец, какой-нибудь ссыльный, будучи гениальным человеком, установит федеративную республику от Курска до Тобольска. Невозможно, чтобы империя, сегодня покрывающая седьмую часть земного шара, оставалась в одной руке. Слишком твердая рука будет перебита, слишком слабая разожмется, и в том и в другом случае ей придется выпустить то, что она держит».
Это предсказание подкреплялось сотнями наблюдений и анекдотов, которыми Дюма заполнял послания, аккуратно отправляемые читателям «Монте-Кристо». Без всякого порядка, как придется, он то пересказывал целые периоды из истории России, то рассказывал о своих встречах с самыми что ни на есть незначительными, но чем-то привлекшими его внимание личностями или просто случайными людьми, об особенностях повседневной жизни народа или о разговорах с тем или другим высокопоставленным царским чиновником. Неутомимо, словно насекомое, добывающее нектар, он переходил от одной темы к другой: здесь обличал пагубные последствия крепостного права, там жаловался на трудность езды в неудобных повозках, именуемых тарантасами, или порицал неумеренное распространение бакшиша среди чиновников.
Но вместе с тем он восхищался русским гостеприимством, страстью знати к поэзии, смелостью лихих киргизских всадников, которые ездят без седла на диких лошадях. И о чем бы он ни говорил, красноречие и увлеченность неизменно оставались главными достоинствами его рассказов. Невозможно понять, что в его дорожных зарисовках было правдой, что – выдумкой, но читатель следовал за повествователем до конца ради одного только удовольствия почувствовать себя в новой, непривычной обстановке, его глазами увидеть чужие края.
Впрочем, Дюма не ограничивался только живописными изображениями увиденного. Разве он не посланник французской литературы? Осознавая свою роль посредника между двумя мирами, плохо друг друга знающими, он пытался в своих статьях приобщить соотечественников к великим произведениям русской литературы. Он представлял им волнующие образы Пушкина, Лермонтова, Некрасова в весьма приблизительных переложениях, слегка приукрасив переводы, сделанные неотступно следовавшим за ним Калино; он цитировал Гоголя, Григоровича, Тургенева… Одним словом, старался как мог, делал все, что было в его силах, – ведь он почти ничего не знал о литературе этой прекрасной и варварской страны, – чтобы Россия стала понятнее западному уму. И что бы Дюма ни делал, уважение к северному соседу не мешало ему судить о нем с пренебрежительной снисходительностью старшего брата. «У русских, недавно родившегося народа, – пишет он, – еще нет национальной литературы, равно как и музыки, скульптуры и живописи; у них есть только поэты, музыканты, художники и скульпторы, однако число их недостаточно велико для того, чтобы образовать школу». Не позабыл ли Александр о «Евгении Онегине», «Мертвых душах», «Герое нашего времени»? Разве не знал он, к примеру, о том, что Тургенев в свое время до слез тронул царскую семью своими «Записками охотника» – проникновенным рассказом о простых людях России и в то же время речью неумолимого обличителя крепостного права? Он не заметил, что еще совсем недавно роман того же Тургенева «Дворянское гнездо» произвел на читателей такое впечатление, что все молодые русские девушки захотели быть похожими на его героиню? Ничего не слышал о начинающем писателе по имени Лев и по фамилии Толстой, который только что прославился своей трилогией – «Детство», «Отрочество» и «Юность», и о другом дебютанте, Федоре Достоевском, авторе повести «Бедные люди», который в то время был на каторге в Сибири, искупая свое преступление, – он по легкомыслию принял участие в заговоре против покойного царя Николая I? Нет, нельзя узнать о стране все, стремительно по ней пролетев!