Главный же вопрос для казачества, как понял Кауров, на протяжении веков был один — кого идти грабить. Даже участвуя в походах в составе российской армии, они видели в грабежах едва ли не главный смысл военного дела. Например, казачий офицер Сысоев во время войны 1812 года, напав на французский лагерь и вызвав в нем панику, мог захватить в плен самого Наполеона. Но его казаки поскакали грабить обоз и попросту не заметили французского императора. А спустя сто лет, в Гражданскую войну, конный корпус казачьего генерала Мамонтова, совершая свой ошеломляющий рейд по красным тылам и сея панику среди большевистской верхушки, всего 260 верст не дошел до Москвы и повернул назад, потому что перегрузился добычей. Обоз корпуса растянулся на 60 верст, а каждый казак — участник рейда стал миллионером.
По-видимому, долгое время не считавшие Русь и Россию своей родиной, казаки чуть что легко срывались с насиженных мест и большими группами бежали в Сибирь, на Кавказ (в Чечне из потомков таких вот беглых казаков сложился целый тэйп «гуной»), передавались на сторону турок и крымских татар, даже принимали китайское подданство.
Где-то рядом с образом защитника Отечества и рыцаря православной веры всегда таился другой образ казака — жестокого и лихого бандюги, в жилах которого кровь бурлит и пенится. Подсознательно Кауров чувствовал, что воспетые народом былинные богатыри и осуждаемые исторической наукой казаки-разбойники — это одни и те же люди. В глубине души понимал, что по-другому и быть не может, и именно в сочетании этих двух непохожих образов кроется главная, первобытная правда про казаков. И дедушка Лазарь, убивавший коммунистов и сельских учителей, с одной стороны, безусловно, злодей, но с другой стороны, он — былинный богатырь, у которого хватило духу не идти в стойло вместе со всем человеческим стадом, а дерзко бросить вызов судьбе в безнадежной ситуации.
Кауров испытывал восторг от разгадки семейной тайны и знакомства с ранее неведомым миром казачества. Но, странное дело, вместе с радостью «великих открытий» привез он с собой из командировки еще и не проходящее смутное беспокойство. Что-то там произошло в тамбуре поезда Москва-Волгоград — что-то важное, чего Геннадий, как не силился, не мог восстановить в памяти. Он помнил, что от избытка чувств крепко напился в тот вечер во Фролово, и Павел Остроухов — верный рыжий спутник, которого ему на счастье послала сама судьба, — тащил его на себе. Но вот дальше в воспоминаниях был провал. Будто кто-то проник ему в мозг и стер целую ячейку памяти. Геннадий проснулся утром в вагоне на Волгоградском вокзале с перебинтованной головой и нащупал на затылке здоровенную рану. Проводница сказала, что когда она заходила ненадолго к себе в купе, в стельку пьяный Кауров прощался в тамбуре с провожавшим его мужчиной — чуть ли не плакал у того на плече. А спустя минуту женщина обнаружила пассажира уже одного, лежащего на полу в тамбуре с разбитой головой. «Наверное, друг ваш ушел, а вы равновесие не удержали и упали, затылком сильно ударившись», — выдвинула проводница версию. И она казалась Каурову правдоподобной. Но след, который это событие оставило в душе, был все равно неприятным.
Шли месяцы. Стаял снег, взошла трава, стали разводить мосты. Но с каждым днем беспокойство Геннадия только усиливалось. А когда пришел июль, в его жизни наступили кошмар и чертовщина.
27 июля на Каурова обрушилась страшная новость. Погиб отец. Глупо, нелепо. Отправился в магазин за картошкой. Был вечер пятницы. Машины горожан, выезжающих на дачи, запрудили проспект. А на переходе, как назло, сломался светофор. Устав стоять на обочине, отец решил перебежать трассу, углядев просвет в потоке машин. Но с другой стороны в это же окно надумал нырнуть какой-то молодой парень. Они на бегу врезались друг в друга лбами. И оба упали прямо под колеса «Ауди», мчавшейся со скоростью 110 километров в час. Парень выжил, а отец скончался от болевого шока в машине скорой помощи.
Мать так завывала в телефонную трубку, что Геннадий долго не мог разобрать, что произошло. Потом мать неожиданно замолчала. Как позже выяснилось, прямо во время этого разговора у нее случился инфаркт.
В последующие дни, разрываясь между моргом, похоронной конторой и больницей, куда положили мать, Кауров превратился в человека-зомби. Он что-то машинально делал, куда-то беспрерывно ездил, звонил, о чем-то договаривался. Почти ничего не ел, не спал. И плохо соображал. Голова стала похожа на чугунный горшок. В ней гулко отзывались услышанные чужие фразы. Каурову стало невмоготу думать. На поминках он рассеянно выслушивал соболезнования многочисленных отцовских коллег. Что-то говорил, но больше молчал. Все это время он хотел остаться один. Но у него не получалось. Лишь вечером, накануне похорон, когда тело отца привезли из морга в родительскую квартиру, Геннадий смог побыть пару часов в этой квартире один-одинешенек. Он выкуривал сигарету за сигаретой. И не мог оторвать взгляд от окаменевшего лица человека, подарившего ему жизнь. Он снова почувствовал себя маленьким мальчиком. Все самые лучшие и приятные воспоминания, связанные с отцом, были детскими. Когда-то давно мертвое тело, лежащее перед ним в гробу, излучало такое тепло, такую любовь и радость, что организм Геннадия откликался на них каждой клеточкой. «Папа, мой папочка!» — радовался он малышом всякий раз, когда отец приходил забирать его из детского сада. Бежал, задыхаясь от счастья, навстречу отцу, зная, что еще секунда, и сильные, нежные отцовские руки подхватят его, подбросят вверх, и оттуда в течение нескольких мгновений он будет с восторгом обозревать песочницы, качели, воспитательниц, детсадовскую любовь Свету Кузину и улыбающееся лицо отца.
Первое катание на лыжах, когда через слезы и падения он овладел искусством без страха мчаться с горы. Первый самостоятельный заплыв по-собачьи в пруду под Лугой. Первый большой разговор о любви между мужчиной и женщиной, состоявшийся после 9 класса, когда Геннадий воспылал юношеской страстью к однокласснице Марине Примак. Воспоминания обо все этом были связаны с отцом. Он открывал Геннадию окно в большой мир. Все это время отца и сына связывала невидимая пуповина любви. Потом она начала слабнуть и в конце концов оборвалась. Собственные заботы и своя взрослая жизнь заполнили в душе Геннадия все то пространство, которое раньше занимали родители.
Ему припомнился один из последних разговоров с отцом — про письмо, найденное в дедовском тайнике, — и прозвучавший упрек: «Ну а ты, Гена, если коснется, много ли сможешь рассказать про меня сыну Ваське?». Вот, коснулось. И действительно, как жил отец в последнее время, о чем думал, чем восторгался и мучился, что понял и что не успел понять в этой жизни? Ответов на эти вопросы у Геннадия не было. Смешно сказать, он даже толком не знал (а вернее знал, но забыл), как мать и отец встретились и полюбили друг друга.
Кауров сидел в опустевшей, безжизненной родительской квартире и почему-то вдруг вспомнил дом Евдохи Клочковой. Два этих жилища разнились своей обстановкой. В отличие от Евдохи, у отца и матери имелись все атрибуты цивилизации — пластиковые окна, навесные потолки, цветной телевизор Sony с диагональю экрана 72 сантиметра и музыкальный центр с караоке. Но главное в двух этих домах было одно и то же. И здесь, и там Кауров остро ощутил остывание. Тепло человеческой жизни уходило, сочилось наружу из всех щелей. «Как страшно, как безысходно все это», — подумал Геннадий и в ту же секунду вздрогнул. Ему почудилось, что в родительской квартире кроме него и мертвого отца есть кто-то еще. Что-то едва уловимо колыхнулось в воздухе. Кауров включил в комнате большой свет. Выглянул в прихожую, припал к дверному глазку. Но за дверью никого не увидел. Вспомнил про открытую дверь на балкон в родительской спальне. Отец и мать жили на последнем этаже — вдруг преступники, прознав, что квартира далеко не бедного начальника автобазы опустела, решили залезть сюда через крышу. Трепеща от страха, Кауров высунулся на балкон. Стоял вслушивался, вдруг подозрительные шорохи раздадутся на крыше. Но оттуда не доносилось ни звука. Вообще, было на улице удивительно тихо. Ни чириканья птиц, ни шелеста деревьев, ни шума машин на шоссе — все вокруг будто вымерло. Лишь где-то внизу, должно быть, с балкона или из распахнутого настежь окна, раздался и быстро смолк чей-то грубый торжествующий смех.