Монастырь Кадрасет почти не пострадал, если не считать непродолжительного захвата повстанцами; мятежники разграбили некоторые помещения, сожгли или осквернили священные образы и книги, но в большинстве своем постройки уцелели.
Келья Квилана располагалась на задах третьего монастырского дворика и выходила на мощеную дорогу, к влажной зелени гор и неожиданно ярким желтым просверкам чахлых плакучниц. На каменном полу кельи лежала подстилка для сна, по углам стояли небольшой сундук для личных вещей, табурет, простой деревянный стол и умывальник.
Никаких форм коммуникации в келье дозволено не было, кроме чтения и письма. Читать разрешалось узелковые плетенки или книги, а писать – тем, кто, подобно ему, не владел искусством узелковой письменности, – чернильной ручкой на листах бумаги.
Разговоры в келье также возбранялись; строгий устав ордена повелевал монаху, который заговорил сам с собой или вскрикнул во сне, признаться в том настоятелю и принять отдельное послушание или правило. Под конец пребывания в Лапендальском госпитале Квилана стали мучить еженощные кошмары, и он до сих пор часто просыпался в панике, но так и не понял, кричит во сне или нет. Он спрашивал монахов из соседних келий; те клялись, что ничего не слыхали. Пришлось им поверить.
Разговоры допускались перед трапезами и после них, а также во время хозяйственных работ, если это не мешало их осуществлению. Трудясь на многоярусных террасах, где выращивали съедобные растения, и собирая хворост в лесу на горе, Квилан говорил меньше остальных, но это никого не задевало. Он сильно уставал, хотя и окреп от физической работы, однако даже усталость не избавляла его от еженощных кошмаров о тьме и молниях, о боли и смерти.
Бóльшая часть обучения проходила в монастырской библиотеке. Доступ к информации через читальные устройства разумно ограничивался, чтобы монахов не отвлекали мирские новости; читать позволялось лишь теологические труды, священные книги и справочники, но даже этих материалов хватило бы на много жизней. Кроме того, монастырские машины давали возможность связаться с челгрианами-пюэнами, как называли Предшествующих, то есть ушедших в Сублимацию, однако новичкам вроде Квилана это разрешалось далеко не сразу.
Его наставником и духовником был Фронипель, старейший из монахов, уцелевших во время войны. Он укрылся от Невидимых в монастырском подвале, где спрятался в старой бочке с зерном, и даже после того, как монастырь отвоевали лоялисты, просидел там еще двое суток и так ослабел, что не мог оттуда выбраться и едва не умер от жажды. Обнаружили его случайно, когда солдаты прочесывали монастырь в поисках Невидимых.
Жесткая темная шерсть старика, проступавшая из-под рясы, сбилась в колтуны; кое-где виднелись серые проплешины морщинистой, иссохшей кожи. Монах двигался с трудом, особенно в сырую погоду, обычную в окрестностях Кадрасета. Глаза его за старомодными очками, затянутые белесой пеленой, были словно бы полны серого дыма. Немощь не была для старика ни предметом гордости, ни поводом для смущения, хотя в эпоху регенерации тел и замены органов, очевидно, являлась результатом сознательного выбора.
Обычно беседы проходили в крошечной келье, выделенной специально под такие цели, где не было ничего, кроме оконца и S-образного сиденья, позволявшего двоим свернуться рядом.
Старый монах имел право называть по имени всех, кто был моложе его, и Квилан, слыша обращение «Тибило», чувствовал себя ребенком. Впрочем, он полагал, что этого и добиваются. Он, в свою очередь, почтительно величал Фронипеля Наставником.
– Мне… мне иногда завидно, Наставник. Это дурное чувство? Или безумие?
– Чему ты завидуешь, Тибило?
– Ее смерти. Тому, что она умерла. – Квилан глядел в окошко, не в силах посмотреть в глаза старика. Вид отсюда мало чем отличался от вида из окна его кельи. – Будь в моих силах что-то сделать, я бы ее вернул. По-моему, мне удалось смириться с невозможностью или, во всяком случае, с крайне малой вероятностью этого, но… понимаете, ведь сейчас уверенности нет ни в чем. А тут совсем другое; в наше время все условно, все возможно, благодаря нашей технологии и нашим знаниям… – Он взглянул в бельмастые глаза монаха. – В прошлом смерть была окончательна; можно было надеяться увидеть близких и родных на небесах, но если они умирали, то навсегда. Все было просто и определенно. А сейчас… – Он сердито помотал головой. – Сейчас люди умирают, а душехранительница может их оживить или забрать на небеса, которые, как нам теперь известно, реально существуют, нет нужды принимать это на веру. У нас есть клоны, мы умеем выращивать тела заново – мое тело по большей части продукт регенерации; иногда я просыпаюсь и думаю: я ли это? Я понимаю, личность – это разум, рассудок и мысли, но вряд ли дело только в этом. – Он снова помотал головой и утер лицо рукавом рясы.
– Значит, ты завидуешь прошлому?
Помолчав, Квилан сказал:
– Да. Но больше всего я завидую ей. Если вернуть ее невозможно, то у меня остается лишь желание не жить самому. Не покончить с собой, а умереть в ситуации, где нет иного выбора. Если она не может разделить со мной жизнь, то я готов разделить с ней смерть. Но я не могу, поэтому мне и обидно. Я ей завидую.
– Это не одно и то же, Тибило.
– Знаю. Иногда… не знаю… иногда меня снедает тоска о чем-то недоступном. Порой я испытываю то, что, наверное, обычно называют словом «зависть», а порой меня снедает непритворная, злобная ненависть. Я ненавижу ее за то, что она умерла без меня.
Он покачал головой, не веря, что все это говорит. Слова, сказанные другому, как будто помогли обрести четкость мыслям, в которых он не хотел признаваться ни другим, ни даже себе. Сквозь слезы он посмотрел на старого монаха:
– Я любил ее, Наставник. Я очень ее любил.
Старик кивнул:
– Разумеется, Тибило. Иначе ты бы так не терзался.
Квилан снова отвел взгляд:
– А теперь я даже в этом не уверен. Я говорю, что любил ее, думаю, что любил ее… всегда думал, что любил, но любил ли? Может, меня просто мучает вина за то, что я ее не любил. Не знаю. Я больше ничего не знаю.
Старик поскреб проплешину:
– Тибило, ты знаешь, что жив, и что она мертва, и что вы, возможно, свидитесь.
Он уставился на монаха:
– Без душехранительницы? Я в это не верю. И теперь не верю даже в то, что свиделся бы с ней, если бы душехранительницу нашли.
– Как ты сам сказал, Тибило, в наше время мертвые возвращаются.
Они уже знали, что в развитии любой цивилизации – если она существует достаточно долго – наступает момент, когда становится возможной запись личностных слепков, то есть считывание сознания, что позволяет обеспечить перенос личности на Хранение, ее дупликацию, повторное считывание и дальнейшее размещение в любом достаточно сложном и пригодном для этого автоматическом устройстве или в живом организме.
В определенном смысле так реализовалась мечта радикалов-редукционистов; было неопровержимо доказано, что сознание порождается материей, что его можно кардинально и абсолютно определить в материальном выражении. Однако это не всех устраивало. Некоторые общества предпочитали не переступать порогового этапа подобных знаний и связанных с ними технологий, дабы избежать неизбежного потрясения, грозящего устоям верований.