– Русские, – начала я. Долгоруков поощряюще улыбнулся. – Японцы. Евреи.
– Соглашусь.
– А кого назовете сами?
Невольно я втянулась в разговор по-настоящему. Может, потому что ожидала вместо него масляных взглядов и приставаний, может, потому что все еще пыталась кое от чего отвлечься, может, потому, в конце концов, что не была склонна к философии, а Долгоруков чем-то к ней располагал. Он огладил бороду и загнул три пальца.
– Цыгане. Ирландцы. Австрийцы.
– Почему австрийцы? – удивленно полюбопытствовала я. – Очень спокойный народ, разве нет?
Долгоруков набрал в грудь побольше воздуха. Я села удобнее, приготовившись к долгому рассказу. Слушать поднятые алкоголем ностальгические истории тоже было частью моей профессии. Обеих моих профессий.
– Лет тридцать назад я знал двоих. Всем парочкам парочка. Мейра и Энгельберт, ирландка и австриец. Я ее первой не просто так назвал. Рыжая, а глаза черные, как угли. Красавица. Как вы.
Я кивнула, проигнорировав пьяную, но безобидную лесть.
– Энгельберт был тихий, обстоятельный, – продолжил Долгоруков. – Настоящий немец. Имя-то какое… ангел, чистый ангел. Со мной в Итоне учился. – На этом месте он вдруг сделал паузу и подмигнул: – Да, по мне не скажешь, что из Итона, так вы подумали? Увалень из тайги, а? Медведи, балалайки?
Юлить было бессмысленно, я кивнула: Долгоруков не походил на человека, закончившего престижнейший из наших колледжей. Он напоминал скорее работягу, разжившегося где-то деньгами, хотя что-то в его манерах выдавало обман. Да хотя бы полная невозможность «холодного чтения»: комичные жесты, пытливые взгляды… Долгоруков был не прост. И если рассуждать о туманных душах, я не ошиблась: среди русских их немало.
– Мой отец считал, что это будет на пользу – иностранное образование, для нашей-то купеческой семьи. Только все-таки у вас здесь Франция и не Германия, где каждая третья студенческая морда русская. Я никак не мог завести приятелей, пока Энгельберт не приехал. Мы сдружились. Он был умным малым, а еще обожал музыку. Представляете, как-то пошутил, что потомок Моцарта. Того самого, который Ама… Амад…
– Амадеус, – сказала я и получила кивок. – «Любимый богами»…
Меня снова замутило. Имя оцарапало слух.
– Вам плохо? – участливо спросил русский и прибавил: – Выпьете, может?
Я отказалась и закусила губу. В конце концов, людей, считающих себя потомками знаменитостей, море. Например, Нельсон. Едва ли он правда был родственником того самого адмирала. Торопясь уйти от «Моцарта» подальше, я напомнила:
– А девушка? Вы говорили про девушку-ирландку…
Долгоруков, пристально наблюдая за мной, кивнул.
– Да. Мейра. Они познакомились незадолго до нашего выпуска.
Я потерла висок. Беседа, пусть и увлекательная, грозила затянуться, но Ламартис всегда просил нас быть вежливыми. Я стала слушать дальше.
– Я когда ее впервые увидел, не понял, в чем душа держится. Тощая, долговязая, рыжая, одета как… вот в этой юбке, которая из женщины делает мужчину. Мейра была острая на язык, бойкая, слишком умная. – Заметив мою натянутую усмешку, он потер затылок и осторожно признался: – Извините за честность, леди. Не жалую я Независимых.
– Ваше дело, – после неловкого молчания отозвалась я. – Я не в обиде, пока «не жалую» не подразумевает кандалов.
– Не подразумевает! – горячо отозвался он. – Выпьем за это?
– Совсем чуть-чуть.
Спорить о несомненной роли Независимых в истории я не хотела. Русский одобрительно кивнул и налил мне из графина. И где только Ламартис достал столько водки? Мы чокнулись, и я, ощутив, как ядреный напиток течет по горлу, предложила:
– Дорасскажите. Чем же ваши старые друзья так… туманны? Пока я не поняла.
Взгляд Долгорукова устремился в пустоту.
– Всем. Всем, леди. – Он помедлил. – По глупости я Энгельберта отговаривал, когда он заладил свое «женюсь». Родители тоже не радовались: брать в семью ирландку! Нищую, дерзкую, без образования – она была уличной циркачкой, на публике выпутывалась из цепей и вылезала из ящиков, показывала всякие фокусы! Мать Энгельберта сама мне писала, просила переубедить, повлиять… Все зря! В день, как нас выпустили, мои влюбленные просто… сбежали! На небольшом таком воздушном кораблике, который украли у городского начальника полиции. Феноменально, правда?
– Феноменально, – кивнула я. Я неплохо представляла, чего стоит просто стянуть у пилота, тем более, у такого, крылатый ключ.
– Было в этом что-то сказочное, даже балладное. Я их провожал, видел, как улетают. – Секунды две русский молчал, потом налил себе еще водки и, глядя на донышко, продолжил странным дрожащим голосом: – Это было то, чего я при своем воспитании почти и не знал, понимаете? Красота. Красота свободы. Он такой счастливый вел корабль, она рядом стояла – волосы развевались, глаза блестели. Она… она была прекрасна. Вот тогда-то я понял. Она сбросила цепи. С себя и с него. Немногие так могут.
– Да, иногда что-то видится только на расстоянии, – глухо ответила я. – На расстоянии в пару небес.
Я вдруг подумала, что моя бедная Хелена оценила бы байку русского от всего сердца и, наверное, нарисовала бы по ней картину. Большую красивую картину с влюбленными и кораблем. От мыслей о сестре стало еще хуже. Я посмотрела на графин с водкой, но удержалась от просьбы подлить.
Долгоруков вздохнул и, видимо, тоже справляясь с какими-то нерадостными мыслями, залпом осушил стопку.
– Я был уверен, что он вернется, Энгельберт ведь был тихоней. А он не вернулся ни в Итон, ни домой. Зато он мне писал. Он всегда писал письма, и откуда они только не приходили… Австралия, Африка, Индия, Южная Америка. Они путешествовали. И не просто путешествовали. Знаете, чем они занимались? – Он таинственно понизил голос.
– Контрабандой? – наугад предположила я. – Работорговлей? Шпионажем?
Русский пренебрежительно фыркнул.
– Неглубоко копаете, ох неглубоко. Они искали сокровища и древние города.
– Неужели?
Долгоруков кивнул.
– Один раз я с ними даже сталкивался. У Черного моря что-то выискивали. Серьезные такие, не одни, с целой оравой то ли ученых, то ли бандитов. И нашли, я сам видел эти необыкновенные драгоценные камни, и корону, и какие-то таблички с письменами… представляете, они подняли это со дна, с помощью водолазного колокола
[13]. А когда губернатор сказал делиться, фьють – смылись. Больше я о них долго не слышал. Энгельберт, видимо, испугался. Писать перестал.