– На иные города недостаточно взглянуть единожды.
– Как и на иных женщин. – Он бросает лукавый взгляд, полный мальчишеского ехидства: знает, сколь насторожен я к деликатным темам. – Не во всех находишь прелесть сразу. Вспомните хотя бы мою бессердечную Алоизию, за которой я вовсе не видел Станци с ее чутким сердечком.
– Терезия обосновалась в моем сердце с первого взгляда. Среди других учениц она была…
– …сияющим бриллиантом?
– Скорее чудесным бериллом. Бриллиантов слишком много.
Моцарт кидает чайке последнюю крошку, отряхивает руки и греет их дыханием.
– Вы постоянны, верны и быстро находите то, чего хотите. Много ли таких?
В словах есть что-то тоскливое, почти безнадежное. Жалеет ли он меня, будто я болен? Или напротив, ругает себя за слепоту? Его жена действительно казалась бледной тенью подле сестры, мне случалось видеть их рядом на семейном портрете Веберов и позже, на приеме после „Нескромного любопытного“. А меж тем у Моцарта нет ныне существа роднее и ближе, чем „милая Станци“, прощающая каждый его порок и делающая уютной даже самую скромную квартиру, куда семейству приходится перебираться из-за вечных денежных проблем.
– Я нахожу быстро, может, потому, что боюсь не найти вовсе.
В несколько шагов он оказывается рядом.
– Вы не похожи на того, кто часто боится.
– Зато я похож на того, кто научился скрывать страх.
– Еще один ваш талант? Сколько же их?
Разговор, при всей праздности, оставляет горечь. Качая головой, я тихо предлагаю:
– Вернемся в гостиницу. Скоро станет очень холодно.
Он стоит недвижно, прячет руки в карманах, глядит исподлобья. Серое небо отражается в его глазах.
– Что вы…
Он резко разворачивается, издает воинственный крик и бежит на чаек. Развевается косичка длинного парика, сердито раскинуты руки с длинными тонкими пальцами. Похож на сумасшедшего, таких немало на улицах, пропитанных солью и сквозняками. Чайки, скрипуче ругаясь, уносятся прочь, Моцарт останавливается возле самого края набережной.
– Вот так лучше всего поступать со страхами. И… всякими надоедливыми существами, которые кажутся вам глупыми и несуразными.
Он улыбается, потом начинает смеяться. И невольно я смеюсь в ответ…»
[Падальщик]
Лоррейн отрешенно смотрела вперед. Я примерно догадывался: думает она об Артуре. Мне самому казалось подозрительным его внезапное исчезновение: то, что пришло в голову утром, уже не выглядело очевидным. Поэтому я помалкивал.
– Как думаешь, она… не убила его?
Чушь. Конечно нет, на кой черт ей наш токсиколог? Точно так же она могла напасть на любого из нас. Но у нее наверняка дела посерьезнее. Она найдет другой способ убрать тех, кто мешает. Фелис Лайт. Фелисия Сальери. Или…
– Я все еще не могу поверить до конца.
Я взглянул на поджившие царапины на ее шее. Еще поверишь, придется. Вслух я предложил:
– Думай о ней как о некоем абстрактном зле.
– Но я так не могу. Она не абстрактная. Она моя.
– Тогда вообще не думай. Так будет лучше.
– Она всегда мне помогала. Была такая нелюдимая, только и делала, что молчала на уроках. А со мной становилась другая. Говорила все, за весь прошедший день…
Я слышал, некоторые японские рыбы копят в себе яд
[47], получаемый с пищей. А некоторые люди, кажется, копят все, что когда-то причинило им боль, и потом с каким-то самозабвенным наслаждением открывают этот ящик Пандоры. Как глупо…
Лори совсем побледнела, понурилась. Ее надо было отвлечь, и у меня был способ.
– Раз тебя распирает на сентиментальные воспоминания, расскажи-ка мне об этом своем друге. Кристофе.
С одной больной темы на другую, но все же новая пока казалась мне куда более безобидной. Лоррейн пожала плечами.
– Любил читать, продавал книги. Собственно, это все неличное, что я могу сказать.
– Он с тобой не связывался после своего внезапного отъезда?
– Никогда. Я думаю… – Она поколебалась. – Знаешь, мне почему-то кажется, он не просто уехал. Он умер. Но это интуиция, которой у меня нет.
Я промолчал. Моя интуиция как раз подсказывала, что загадочный юноша жив и, более того, важен, но наводить справки об О’Брайнах я пока не пробовал. Хотя если моя гипотеза о местонахождении Артура оправдается… Лоррейн потянула меня за рукав, обрывая мысль.
– Думаешь, он помогает ей?
– Сомневаюсь.
Амери-стрит, заполненная благоустроенными домами, встретила нас мельканием кэбов и плащей. Фонари в дымке напоминали призраков на длинных сотканных из тьмы ногах. Прохожие торопились, опасаясь попасть под ливень. Двери лавок были закрыты, и, как и довольно часто в туманную погоду, за стеклами виднелись свечи в банках. У магазина маскарадной одежды Лори остановилась и долго рассматривала белую маску, таращащую пустые глазницы. Я хмыкнул.
– Хочешь? Или… – Я ткнул пальцем в лежавшую рядом, более изящную и кукольную, – вон ту? Или кошачью?
– Баута, коломбина и гатто. Венецианцы надевают их на карнавал.
– У нас тут тоже вечный карнавал…
Я перевел взгляд на огонек свечи. Он горел ровно, и из-за него тени казались длинными, пляшущими, скорее ночными, чем утренними. Будто ночь царила по ту стону двери с табличкой «Добро пожаловать».
Лоррейн уже шагала вперед. Юбка, забрызганная грязью, слегка развевалась от ветра. Я обернулся еще раз; мне показалось, что за стеклом мелькнул силуэт. Тонкий, легкий, отлично различимый в темноте из-за пестрого камзола. Я моргнул. Образ исчез. Черт возьми… разговоры о призраках начинали надоедать. Лори окликнула меня.
– Вот он. Клуб «Последний вздох». Правда, на нем это не написано…
Мы стояли перед новеньким трехэтажным домом. От соседних он отличался разве что необыкновенно большими окнами и вертикальной вывеской – кованой фигурой с раскинутыми руками. То ли дирижер, то ли Христос, распятый на невидимом кресте, так или иначе, – странный символ для места с подобным названием. Я дернул дверь; она не поддалась. Лори взялась за серебряный дверной молоток и постучала.
Некоторое время мы стояли, прислушиваясь к тишине, потом раздались неспешные шаги. Наконец дверь очень медленно открылась.