Разгромили еще несколько групп. Все, что мы строили годами, снова в руинах. Я испугался по-настоящему, а Фелисия даже не помогла спрятать тех, кому нужно было убежище, пока корабли Легиона кружили над Индией! Она уехала, пропала. Антидот мне, как и в другие ее отъезды, давал кто-то из слуг; я знал, что она где-то хранит его. Если бы только добраться, но я не мог: у нее был отдельный, прекрасно охраняемый дом. И я просто сбежал.
Я не принимал антидот… дай Бог памяти, три недели. Уже две меня рвет кровью, какими бы местными медикаментами меня ни лечили. Забавно, Фелисия даже не охраняла меня, была уверена, что не уйду. Я и не ушел бы, но… я слишком ненавижу ее. Понимаете? Я пролил больше английской крови, чем она со своим безумием. Но почти все, кого я убил, умирали с оружием в руках. Она же убивала без боя.
Надеюсь, вы удовлетворены, а если спросите, где теперь искать эту тварь… не знаю. Важно одно: лучше вам взять ее спящей, если она хоть когда-нибудь спит.
Впрочем, женщина, которая нашла меня – уже умирающего – на воздушном вокзале, сказала, что у Фелисии есть другие слабости. Для вас окажется лучше, если она права.
[Дин]
– Еще у нас была мечта… – Джулиан Марони устало откинулся на подушку.
– Какая?
Мы с Джил уже поднялись. Мисс Уайт все еще держала блокнот и готова была писать. Мужчина слабо усмехнулся.
– Обрушить Лондонский мост. Перестрелять Правительство и объявить диктатуру. Здорово, правда?
Я всмотрелся в смуглое лицо.
– Вы по-прежнему не хотите сказать, кто привез вас?
Марони покачал головой:
– Они сами представятся рано или поздно, такие не молчат. А сейчас мне нужно хоть немного, – он мучительно скривился, – морфия. Позовите кого-нибудь.
– Позовите врача, мисс Уайт.
Джил вышла, и я быстро наклонился.
– Она говорила, где прячет корабли и сколько их?
– Нет, констебль. Так она мне не доверяла. Она лишь сказала, что хорошо спрятала ключи.
– Где?
Мужчина пристально взглянул мне в глаза.
– По миру.
Когда доктор Шерборн уже провожал нас до ворот, я придержал его за рукав и спросил:
– Кто приходил к нему вчера? У него следы побоев, игл под ногтями и…
– Вы же понимаете. – Он выразительно покосился на Джил. – Я не имел права говорить вам, что от него уже пытались чего-то добиться. И не имел права запретить этого Эгельманну. Его люди сюда наведываются.
– Его пытали! – Возмущенный, я все же еще понизил голос. – В его состоянии это…
– Констебль. – Доктор чуть нахмурился. – Нет никакой необходимости взывать к моей совести. Мистер Марони все равно умрет, рано или поздно. И будет лучше, если с ним умрет как можно меньше невиновных. Не согласны?
Я не был согласен, не оправдывал зло ради добра. Но промолчал.
«– Если разобраться… был ли он действительно столь ужасным, Сальери?
– Ваш развратник? Вольфганг, он глубоко порочен!
Он усмехается, щурясь поверх бокала вина. В светлом взгляде любопытство, странно смешивающееся с сочувствием. Не впервые я думаю о том, что, хотя нас разделяет всего шесть лет, он словно до сих пор юнец, а вот я безнадежно старею.
– Порочен. – Глаза Моцарта, поймав блик свечи из кованого подсвечника, вдруг становятся лукавыми. – Но вы не сказали, что он отвратителен вам так же, как венской публике, половину номеров просидевшей с поджатыми губами.
Последние слова – о публике, отнюдь не столь благодарной, как пражская, – полны досады. Но вот Моцарт уже улыбается и подается ближе, складывает на столе полускрытые белым кружевом манжет запястья. Определенно, ему не откажешь в проницательности. Уступить победу, признаться? Я делаю глоток из бокала. Бархатная ночь за окном отражается в густо-рубиновом вине.
– Он мне не отвратителен. В Доне Жуане
[49] есть неповторимое обаяние. Просто это обаяние подарили ему вы с Лоренцо: он вложил в уста красивые слова, вы окрылили божественной музыкой. А если отбросить все это… – я осторожно ставлю бокал на стол. – Знаете, не хотел бы, чтобы подобный человек – сильный, страстный, но безнадежно непостоянный и не знающий ничего святого, – встретился, к примеру, кому-то из моих дочерей. Более того. – Видимо, что-то меняется в моем тоне, потому что на секунду глаза Моцарта расширяются. – Я без колебаний убил бы мерзавца за подобное. Впрочем, – я смягчаю интонацию: – мы говорим лишь о том, что грех, как бы его ни романтизировало искусство, остается грехом. И думаю…
– Я понимаю, – быстро отзывается он с улыбкой и поправляет светлую прядь, упавшую на лоб. – Вы правы. Обидь такой человек кого-то из ваших девочек, я сам…
Он с небывалым пылом стучит по столу кулаком, звук дробится звоном бутылки. Я двигаю ее подальше от края.
– Выпьем еще?
– Да, пожалуй. Все-таки это…
Я подтверждаю кивком:
– Marzemino. То самое вино, которое так нравилось вашему герою. А вам?..
– О, Сальери, мне нравится все, что пьется в славной компании. Неужели за время нашей разлуки вы забыли об этом? Тогда я вернулся вовремя.
Вино льется в бокалы; Вольфганг наблюдает за этим. Я невольно подмечаю: у него вид человека, который долго не спал. Он осунулся, под глазами тени. Зато сами глаза удивительно сверкают оживлением, губы то и дело подрагивают в улыбке. Кажется, он счастлив. Прага, где создавался „Дон Жуан“, действительно вернула его к жизни. Давящая тень отца отступила, сменившись тенью Командора. Тень столь же мрачна, несет в себе пустоту и холод. Но дерзкий герой ведь посмел даже пригласить эту статую на ужин…
Чтобы повеселить моего друга еще немного, я начинаю вполголоса напевать ту самую арию-список Лепорелло из первого действия, которую публика сочла чуть ли не апогеем фривольности.
[50] и Моцарт действительно хохочет.