Итоги «второй рецепции» стали куда более впечатляющими, чем последствия первой. Если Византия рухнула под ударами арабов и турок и Русь смогла стать лишь ее «духовным наследником», то в ситуации с монголами всё обернулось иначе. Овладев военными технологиями и научившись контролировать громадные территориальные пространства, русские менее чем через 100 лет после окончательного свержения иноземного ига инициировали масштабную экспансию на Восток, сначала разгромив очаги сопротивления, непосредственно ведшие свои истоки от монгольской государственности (такие как Казанское и Астраханское ханства), а затем выплеснувшись на просторы Сибири и Азии. Это может показаться нереальным, но с момента захвата русскими Астрахани до достижения ими Камчатки и Берингова пролива прошло всего 140 лет (1556–1697 годы) — намного меньше, чем нужно было для любой иной, даже намного менее масштабной, сухопутной колонизации (те же американские колонисты добрались из Новой Англии до берегов Тихого океана более чем за 230 лет). При этом на волне второй рецепции в Москве сменилась система правления, утвердилась царская власть, заметно сократилась роль любых иных органов управления, еще более снизилось значение правовых институтов. Апофеозом стала не только восточная, но и западная экспансия Московии, завоевание Пскова и Новгорода с искоренением их прежних свобод; «воссоединение» с левобережной Украиной и в итоге формирование России как единого восточнославянского государства с явно выраженными византийским духовным и монгольским управленческим компонентами.
Однако ни одна из рецепций так и не смогла обеспечить России устойчивого прогресса: страна постоянно отставала в своем развитии от Западной Европы, с которой c XVI века начинала активно сталкиваться во многом из-за той территориальной экспансии, которую она воспринимала как фундаментальный признак своей успешности. К концу XVII столетия отсталость России стала особенно заметной (я вернусь к этому вопросу во второй главе), и возникла настоятельная потребность в очередной, третьей, рецепции — на этот раз не с юга или востока, а с запада. Этот процесс, начавшийся во времена Петра I, окончательно завершился только в первой половине ХХ века и представлял собой сложную, поэтапную и многоуровневую систему заимствований, в которой в очередной раз проявились все наиболее характерные черты российских рецепций.
В центре этой волны в наибольшей степени находились технологии, а не религиозные или социальные стандарты. Многие технологические достижения, которые в западной части Европейского континента разрушили феодально-абсолютистские порядки, России удалось перенять таким образом, что они только укрепили подобные порядки в самой новой империи. По сути, технологические и организационные новации были восприняты только в строго ограниченной части общества, довольно жестко отделенной от большинства населения сословно-классовыми устоями (тогда, когда эта грань начинала прорываться, в обществе формировались предпосылки реформ и отчасти бунта — как это было после заграничного похода русской армии в 1814 году). Однако в целом России в очередной раз удалось невозможное: соединить новые технологии Запада с крайне примитивной социальной и политической организацией своего собственного общества
[43] и — пусть и повторяя циклы заимствований несколько раз (в петровское время, затем в период правления Александра I и потом — во времена «великих реформ» 1860-х годов) — добиться очевидного экономического прогресса и значительного роста своего влияния. И только тогда, когда для поддержания хотя бы относительного паритета с Западом в экономическом развитии потребовалось освободить формально зависимое крестьянское население, допустить капиталистические отношения, попытаться узаконить частную собственность и в итоге породить у населения мысли о политических свободах, система дала крупный сбой — самодержавие рухнуло, и на короткие мгновения Россия стала одной из самых современных стран, чтобы через несколько месяцев «опомниться» и вернуться в привычную для нее тоталитарную и внеправовую «колею».
Конечно, Россия не превратилась во «вторую Европу» так, как она стала «новым Константинополем»; разумеется, она не расширилась на Запад так, как на Восток, — но нет сомнений в том, что к началу XIX столетия в Европе сформировалась новая великая (если не самая сильная) держава. Этот флирт с Западом стал для России формой выживания в новое и новейшее время в той же мере, в какой флирт с Монгольской империей помог ей выстоять и укрепиться в Средние века. Не будет большим преувеличением сказать, что данный сюжет может быть распространен и на советский период, в течение которого совершенно несовременные — если не сказать «архаичные» — общественные формы, не предполагавшие демократии и конкуренции, не стали препятствием для восприятия наиболее совершенных технологических достижений, что сначала сделало Советский Союз победителем во Второй мировой войне, а затем определило его роль в качестве одной из глобальных сверхдержав. Однако и на этот раз итог оказался незавидным: после долгих десятилетий искусственного «приобщения к современности несовременными методами» страна развалилась (о причинах чего — ниже) и всего за 15–20 лет новая Россия была отброшена на то место, которое по своему экономическому и социальному потенциалу она и должна занимать на мировой арене.
Итак, история России (в данном случае я следую концепции Кузнецовой — Люттвака
[44]) представляет собой три волны рецепций, в каждой из которых страна перенимала символически и организационно значимые, но не изменявшие ее сущности элементы. Это перенятие позволяло ей находить новые элементы идентичности; открывать в себе новые возможности к экспансии; обновляться в экономическом и технологическом отношениях — и на основе не созданных ею самой, а полученных извне представлений и технологий выходить из фактического небытия в круг самых мощных (но не более развитых и, уж конечно, не более современных) держав того или иного исторического периода. При этом Россия так и оставалась окраиной разных глобальных регионов — окраиной в том смысле, что из нее никогда не исходило новых технологических и социальных импульсов, которые поставили бы ее в центр определенной цивилизационной модели (о доминировании в ряде военно-политических блоков я не говорю). Единственная попытка такого рода, предпринятая в ходе реализации коммунистического эксперимента и оказавшаяся лишь относительно удачной, не случайно потребовала переименования страны из исторической «России» в совершенно нейтральный «Союз Советских Социалистических Республик» и активного подавления всего российского, которое на протяжении 70 лет старательно растворялось в интернациональном
[45]. С крахом данного эксперимента Россия в очередной раз оказалась окраиной — причем сразу нескольких цивилизационных общностей.