Я посмотрел на свои ноги на краю постели. В темноте они казались такими бледными, такими белыми и бескровными, как будто были вырезаны из слоновой кости.
Однажды я буду лежать голый, вытянувшись во весь рост, как сейчас, но не на постели, а на холодном металлическом столе. Кто-то мне незнакомый, кого я, наверное, никогда не встречал, нависнет надо мной, будет подготавливать мое тело, осквернять его, сливая кровь и заменяя ее чем-то иным, чужеродным и противоестественным, чтобы превратить меня во что-то не совсем человеческое. Мысль о том, что однажды кто-то преобразит и обработает мое тело, защитит его от разложения только для того, чтобы спрятать под землей, – уже не живой организм, а скорее некий скрытый декоративный объект, пародию на то, чем он был прежде, – была одновременно ужасающей и завораживающей. Что я буду ощущать? Буду ли я вообще что-то чувствовать, будет ли мне дело до того, что со мной происходит?
Возникают ли подобные мысли у других людей, когда они смотрят на свое тело?
Я перевел взгляд на тумбочку у кровати, на выключенную лампу, электронные часы, Библию в кожаном переплете, спускавшиеся с нее бусины розария и задумался, когда был изготовлен каждый из предметов. И осознал, что это не важно, так как и лампа, и книга, и все остальные вещи, вероятно, будут так или иначе существовать еще долго после моей смерти, если только кто-нибудь не уничтожит их нарочно.
В уме промелькнули события последних нескольких дней. Когда мельтешение образов замедлилось, мои воспоминания сосредоточились на Рике, на том, как он расхаживал, угрожая несчастному продавцу хот-догов, словно какой-нибудь свихнувшийся от тестостерона подросток. Мы с Риком очень не походили друг на друга, и хотя я считал некоторые черты его характера отталкивающими, были у него и качества, которым я завидовал. Мне не хватало терпения на то, чтобы ходить в спортзал пять раз в неделю или бегать по три мили в день; я не разделял его увлечения собственной физической красотой и навязчивого стремления вечно оставаться молодым. Я никогда не мечтал о бессмертии. Но для Рика жизнь и возраст были еще одной спортивной игрой, вроде тех, что он уже освоил. Для него они были противниками, а Рик играл, чтобы выигрывать.
Иногда казалось, что этим он пытается повернуть время вспять и стереть год, проведенный в тюрьме, заставить замереть стрелки часов и остаться таким же, каким он был до того, как все пошло наперекосяк. Он никогда не рассказывал о времени, проведенном за решеткой, и я уважал его за это. Можно сказать, я всегда втайне восхищался Риком. Он был способен на такое, что мне не под силу, но иногда казалось, будто он делает все это только чтобы доказать себе то, что и так очевидно для окружающих. В восемнадцать лет я бы и недели не протянул в тюрьме строгого режима, а дожив до тридцати, не имел ни храбрости, ни желания прыгать с парашютом, заниматься сплавом или скалолазанием, как иногда делал он. Я не мог припомнить, каково это идти под руку с девушкой, с которой я не планировал провести больше нескольких часов, или заниматься любовью больше чем с одним человеком за неделю. Такого рода одинокая и беспечная свобода осталась в воспоминаниях настолько далеких, что я даже сомневался, была ли она когда-либо частью моей жизни. И все же, как столь жестоко заметил на записи Бернард, Рик никогда не думал, что проведет жизнь, работая вышибалой в ночном клубе. Его вызывающее поведение и внешность были лишь механизмом самосохранения. Скоро мужчины моложе и сильнее него начнут претендовать на ту же работу – если не претендовали уже теперь, и рано или поздно один из них выпихнет его на обочину. И тогда никакая грубоватая красота, накачанные мышцы, независимость и поза крутого парня ему не помогут. Какой бы непостижимой ни была эта мысль, но однажды Рик состарится и не сможет рассчитывать на свои физические качества, ему придется признать, что он так же напуган и ни в чем не уверен, как и остальные, и что, в конце концов, он всего лишь еще одна душа в поисках пути.
Может быть, именно в этом и была причина его гнева, его ярости из-за того, как повернулась жизнь, и того, что ожидало его впереди. Но сколько я его помнил, Рик всегда легко прибегал к насилию. Была ли виной тому постоянная необходимость поддерживать выдуманный им для себя образ Супермена? Или какие-то неизвестные события в прошлом лучше объясняли эту склонность?
Мне вспомнился день, проведенный с Бернардом в лесу. Не произошло ли там что-нибудь на самом деле? Неужели Бернард действительно что-то сделал с Джулией Хендерсон? И помогал ли ему Рик? Стал бы Рик участвовать в чем-то таком? Мог ли он совершить нечто подобное даже тогда, в тринадцать лет? Я закрыл глаза и попытался восстановить в памяти события прошедших лет. Насколько мне было известно, в сентябре Джулия уехала в колледж, но она была куда старше нас, и мы едва ее знали. Я не мог припомнить, чтобы она появлялась в городе после того лета. Да и моя дружба с ее братом постепенно сошла на нет, так что я ничего не знал о дальнейшей судьбе Джулии даже в общих чертах. Но если бы что-то произошло, об этом узнал бы весь Поттерс-Коув, были бы выдвинуты обвинения – если только она кому-то рассказала.
Они никогда не рассказывают.
Я провел руками по волосам и уставился в потолок.
То, в чем я прежде был уверен, больше не казалось таким уж безусловным. Было ли в словах Бернарда на записи больше правды, чем мы хотели признавать? Был ли кто-то из нас тем, кем казался? Был ли я подлецом, подозревая в Рике склонность к подобным вещам, или наивным дураком, который никогда прежде не подозревал ее в Бернарде?
Я пытался представить, чем Рик занимался в это самое мгновение, но вместо этого мои мысли обратились к Дональду.
В каком-то смысле я всегда чувствовал большую близость к Дональду, чем к Рику, но временами он, как и Бернард, вел себя очень отстраненно. Вот только в Дональде, в отличие от Бернарда, в жизни которого то и дело проявлялись новые странности, никогда не было ничего загадочного. Когда он отдалялся от нас, то делал это, как я считал, исключительно ради уединения, а не чего-то подозрительного. По правде сказать, он был полной противоположностью Рику, так как не имел вовсе никакой склонности к насилию. Я не мог припомнить ни единого случая, когда Дональд в гневе поднял бы на кого-то руку. Его оружием всегда был его ум. И оружием этим он частенько пользовался до тех пор, пока не погиб Томми. Его смерть изменила нас всех, но Дональд замкнулся на год с лишним, и очень скоро в нем не осталось даже намека на детскую невинность, на наивное изумление.
Я вспомнил, как мы с ним гуляли по пляжу в день похорон Томми. Мы ходили туда и сюда по одному и тому же отрезку пляжа, лишь изредка перебрасываясь краткими фразами. В какой-то момент Дональд заметил среди высокой травы на краю пляжа гнилой грейпфрут. Он подобрал его и протянул мне, лицо его выражало нечто среднее между яростью и отчаянием. Я вопросительно посмотрел на него.
– Просто забери его, – едва слышно попросил Дональд. – Нельзя ничего вот так запросто выбрасывать.
И хотя грейпфрут был бесполезной, уже выброшенной гнилью, я взял его и таскал с собой до тех пор, пока мы не ушли с пляжа и не вернулись домой. Только когда Дональд ушел, и я был уверен, что он этого не увидит, я выкинул грейпфрут. Но даже тогда чувствовал себя виноватым, потому что он был прав. Нельзя ничего вот так запросто выбрасывать. Будь то грейпфрут или мальчик-подросток.