Когда началась переправа, наша артиллерия молчала. Лодки были уже вытащены на берег, и лишь тогда пушкари спохватились, но успели сделать едва три залпа: японцы накрыли наши батареи, расположенные открыто, при том сами оставаясь невидимыми. Да, «макаки» в совершенстве освоили огонь с закрытых позиций в отличие от наших артиллеристов!
Удар был страшен; японцы и так превосходили наши силы втрое, а в месте прорыва на наш батальон пришлось девять японских. Они лезли и лезли, не считаясь с потерями; я сразу велел беречь патроны, паля залпами и только по команде. С высоты горного хребта мы расстреливали их, как зайцев, как мишени на полигоне; и что же? Будто река порождала нескончаемые толпища, словно из лягушечьей икры лезут головастики – маленькие, чёрные, злые.
Их пехота, не выдержав огня, залегла шагов на триста ниже, я уже перевёл облегчённо дыхание – и напрасно. Нас накрыла артиллерия.
Бомбардировка – это страшно. Я почти сразу был оглушён, засыпан землёй. Меня откопали, да толку мало. Взрывные волны швыряли людей, разбрасывали наши хлипкие укрепления; не слыша ушами, я воспринимал удары всем туловищем; я дрожал, как сваренный Ульяной студень на блюде. Солдаты тащили меня прочь, ноги не слушались; меня рвало на китель чем-то невыразимо противным, нутряным.
Прошла минута или час – не знаю. От моей роты осталась едва половина; я командовал и, как говорят, делал это толково – но я совершенно этого не помню! Тело моё действовало самостоятельно, словно глиняный болван Голем, в то время как меня самого там не было…
Гвардейская дивизия японцев прорвалась в тыл; кругом царила растерянность, близкая к панике; никто не понимал, что происходит, а главное – что надо делать. К нам дважды пробивались курьеры из штаба – с совершенно противоречивыми приказами, только усугубившими неразбериху.
Моей роте велели прикрыть отход батареи, нас возглавил какой-то штабной и привёл прямо на прорвавшихся японцев. Драка была страшная; слух вернулся ко мне – но лучше бы не возвращался; скрежет стали, самурайские вопли, русский предсмертный мат… Мы дважды встречали их в штыки, но третьего раза не выдержали – бросили запряжки и побежали.
Да, друг мой. Твой брат оставил и пушки, и раненых товарищей; я вывел три десятка закопчённых, окровавленных солдат, и на всю роту оставалось едва полсотни патронов. А два батальона нашего полка так и не вышли из окружения, исчезли целиком.
Когда ты прочтёшь в газетах про наш героический отпор превосходящим силам противника – не верь. Их могло быть вдвое больше – при ином командовании мы бы до сих пор обороняли Тюренчен, а японцы топтались на корейской границе. Теперь же они прорвались и идут к Ляояну и Порт-Артуру.
Это разгром. Это позор. Отмоемся ли?..»
* * *
Май 1904 г., Санкт-Петербург
То занятие с Паном, преподавателем гимнастики Лещинским, было последним перед каникулами; поэтому он не жалел меня, гоняя нещадно.
– Давай-давай. Терпите, юноша. Чтобы запомнили хорошенько все упражнения и не забывали повторять летом; иначе в сентябре, когда я устрою испытание, вам придётся трудненько.
Мне некогда было отвечать: пот заливал водопадом глаза, сорочка вся вымокла, а натруженная нога гудела.
– Ещё круг по залу, и приступим к сладкому.
Я вздохнул и поковылял: Пан заставлял меня как можно больше ходить без трости, с каждым разом увеличивая нагрузку. В первый раз я пытался прыгать на здоровой ноге на пару вершков, подволакивая больную. Было страшно наступить на левую; меня качало, никак не удавалось поймать равновесие. Я падал, в душе надеясь на снисхождение; но Пан хладнокровно стоял рядом и цедил сквозь зубы:
– Встать, юноша! Не грех упасть от удара судьбы, но мужчина тем и отличается от слизняка, что встаёт после любых затрещин. Нет ног – на руках. Отшибло руки – на зубах. Встаёт и делает своё дело. Ну?!
Мне было больно, мне было страшно, слёзы текли пополам с потом – но я вставал, охая… Пять месяцев назад я едва одолевал десять саженей по длинной стороне гимнастического зала, и этот поход был потруднее анабасиса Александра Македонского сквозь враждебные горы Малой Азии; сейчас я три раза обходил зал.
– Отлично. Теперь приседания.
Подавив вздох, я направился к шведской стенке, чтобы уцепиться рукой для помощи.
– Раз. Два. Три, – отсчитывал Лещинский. Так, наверное, отсчитывал удары бичом римский экзекутор, когда готовил Иисуса к пути по Виа Долороза.
– Стоп! Неплохо. Куда, голубчик? Мы ещё не закончили. А теперь – без руки. Убрать руку со стенки, я сказал!
Это было жестоко. Я зажмурился, собрался с духом – рванулся вверх; что-то затрещало, боль проткнула раскалённым прутом от колена до самой макушки. Начал валиться на бок: преподаватель подхватил меня под локоть и помог подняться.
– Ну, молодец. Почти сам. А вот теперь – по-настоящему. Приседай. Давай-давай, не бойся.
Собравшись с духом, начал подниматься; внутри меня всё сжалось, ожидая вспышки – и она поразила, разорвала сознание…
Я шлёпнулся на задницу и заплакал.
Пан стоял рядом и постукивал меня согнутым пальцем по макушке, будто посылал сигналы азбукой Морзе:
– Запомните, юноша: всё даётся только через преодоление. Через боль. Через слёзы. А сами собой только прыщи вскакивают. Ну? Собрался и сделал!
Я не знаю, как это вышло, но я встал.
Лещинский дал мне отдышаться. Сказал:
– Неплохо. Вот это упражнение – ежедневно. Есть кому помочь?
Я вспомнил будущее население дачи: тётю Шуру и кухарку Ульяну. Александра Яковлевна, конечно, брезгливо подожмёт сухие губы и скажет что-нибудь про глупости, свойственные современной молодёжи. А Ульяна, несомненно, согласится поучаствовать. Будет стоять рядом, вздыхать, утирать слёзы и ныть: «Что же ты, касатик, так себя мучаешь? Бедненький мой, сиротинушка».
– Нет, – сказал я, – помогать решительно некому.
Я надеялся, что Пан отменит упражнение по такому случаю, но не тут-то было:
– Тогда у забора или у стены. Словом, чтобы было за что схватиться наподобие шведской стенки. Но только в крайнем случае! Филонить не удастся, я осенью сразу увижу.
Последним пунктом было любимое, так называемое сладкое: Пан обучал меня фехтованию с использованием трости по французской системе.
В самом начале наших занятий я посетовал, что в моей трости не спрятан стальной клинок: такие продавались в оружейных магазинах. Лещинский на это сказал:
– Я надеюсь когда-нибудь заняться с тобой настоящим фехтованием. Но для этого тебе придётся потрудиться и хорошенько освоить передвижение без подставки.
Надо ли говорить, что такая вера в моё будущее окрыляла?
Потом Лещинский сказал:
– Настоящий боец умеет употребить в дело всё, от карандаша до подстаканника. В турецкую войну стоял наш батальон в деревушке болгарской в резерве. Тихо, бои далеко – благодать! Да только башибузуки, турецкая иррегулярная кавалерия, шлялись везде небольшими ватагами. В основном грабежами промышляли, на бой-то открытый не шли – не воины, а так, мазурики. Так вот, был у меня рядовой один по фамилии Кобчик – беда, а не солдат. Бестолковый. Всё у него не так – то фурункул на шее, то флягу потеряет. А тут выдали ему новые сапоги. Неразношенные, конечно, – так он ноги враз стёр. Вот и ходил босиком, а сапоги в руках. Как начальника увидит – бросается обуваться, а уж потом честь отдаёт. Ну, надо бы наказать, конечно, да смех такой разбирал, что махнёшь рукой – чёрт с ним, с балбесом. Однажды попёрся Кобчик на речку за деревней, кашевар его за водой послал. Ни ружья, конечно, ни тесака – только ведро да сапоги через плечо. А там – башибузуки в засаде. Накинулись, хотели его в плен по-тихому утащить – тут наш Кобчик в орла превратился! Орёт и сапогами от ятаганов отмахивается, да ловко – никак с ним не справятся. Наши, пока на выручку бежали, чуть животики от хохота не надорвали. Под конец так каблуком их сердара в лоб припечатал, что тот клинок выронил. Турки подмогу увидали, на конь да бежать. И этот витязь нежданный ведром натурально одного из седла выбил! Пленил врага в честной схватке. Я его хвалить, а он чуть не плачет: