У парадной торчал пролетарий, опирающийся на винтовку, как селянин – на вилы.
– К Барскому.
– Валяй, – зевнул пролетарий, – третий етаж.
– Знаю.
– Вот и шкандыбай, коли знаешь.
Дверь в квартиру была распахнута, на пороге валялся смертельно бледный, светящийся в полутьме юноша, почти подросток; я склонился, хлопнул его по щеке – он заворчал сердито. Взглянул на свою ладонь: она была перемазана белым порошком. Из квартиры доносились пьяные вопли и надрывался заевший граммофон: игла подпрыгивала и без конца возвращалась на то же место:
…полюбил её паж…
…полюбил её паж…
…полюбил её паж…
Я заглядывал в комнаты – там орали, валялись в лужах собственной рвоты и мочи, праздновали победу. Толкнул дверь спальни: на кровати полулежал, опершись на спинку, Барский – с голой грудью, с папиросой в зубах; ночной столик был уставлен полупустыми бутылками, в которых плавали окурки. У него на плече покоилась голова какой-то лярвы; бесстыжее мраморное бедро лежало поверх смятой простыни.
– О, какие гости! Молодец, Ярилов, что пришёл. Ты – паренёк гнусный, но умный. Понимаешь, с кем надо и куда…
– Зачем ты это сделал? – спросил я, едва сдерживая ярость.
– Что именно? Я за последние дни много чего успел сделать, ха-ха.
– Тарарыкина – зачем? Капитана «Бунтаря»? Мальчишка, приват-доцент, чем тебе помешал?
– Под ногами болтался. Не гунди, Ярилов. Давай выпьем. Праздник какой! Петроград наш. Считай, без боя, сами сдались, слизняки. А там и Россия будет… Эй, просыпайся. Смотри, кто пришёл.
Лярва вздрогнула, подняла стриженую голову. Протянула прокуренно:
– О-о-о, Николенька! Рада. Давай присоединяйся. Ложись рядышком. Может получиться забавно, хи– хи-хи.
Меня пробило насквозь, от паха до затылка. Этот голос…
– Ты?! Откуда? Когда приехала, сегодня?
Барский захохотал:
– Дурак ты, Гимназист. Она тут с июля. Тебе не показывалась, чтобы на крючке водить. Славно ведь вышло, а? «Кот Баюн» наш, хотя и без него всё получилось в лучшем виде.
Я вытащил револьвер, навёл ему в лоб.
– Давай, – равнодушно сказал Барский, – кишка у тебя тонка, Гимназист. Это тебе не на войне. Ты вот попробуй так: молочного брата, товарища юности, беззащитного.
Нажал на спуск: сухо щёлкнуло. Осечка.
Щёлкал, пока барабан не сделал два круга. Барский хохотал, словно умалишённый; Ольга улыбалась, сияя жемчужинами вишнёвого рта.
Улыбалась так знакомо. Так невозможно.
Выронил наган. Я выпустил весь барабан в свихнувшегося пулемётчика и забыл перезарядить.
Развернулся.
В спину колотили захлёбывающийся хохот Барского и её крик:
– Куда же ты, Николенька? Не уходи!
Выходя из квартиры, я пнул невинного кокаиниста и пробормотал:
– К чёрту.
* * *
28 октября 1917 г., станция Дно
Скрипел фонарь, гоняя жёлтый круг по мокрым доскам.
Ветер трепал пришпиленный к столбу листок, изумлённо щупал странные слова: «Декрет о мире. Декрет о земле…»
На пустом по ночному времени перроне дремал дежурный, кутаясь в шинель.
– Сударь, когда ближайший на юг?
Железнодорожник вздрогнул, огляделся. Худощавый в чёрном бушлате сверкнул очками; небрит, на щеке подсыхающая корка, но лицо – умное, светлое. Такие с кистенём не бродят, не грабят бедных служащих.
– Да вот в шесть пятнадцать, на Киев.
– Подсадите? – и протянул жёлтый кругляш червонца.
– Чего же не услужить доброму человеку? – закивал дежурный. – Вам до Киева ехать?
– Дальше. Пересадка в Киеве, думаю.
– В Одессу?
– Нет. В Екатеринослав.
Худощавый поёжился, спрятал длинные кисти в рукава. Подумал, что в шесть часов с четвертью она уже встанет, накинет поверх ночной рубашки домашний шлафрок. Растопит сложенную с вечера печь, поставит медный чайник на плиту и примется будить белоголового мальчика, которому в реальное училище, на занятия.
– Из Москвы? – спросил скучающий дежурный.
– Из Петрограда.
– Понятно. Бежите?
– Бегу.
– Оно ясно. Сейчас многие из России побегут, эпохи-то какие наступают.
Худощавый промолчал.
Подумал: «Из России – можно. А от России – нет».
Восток начал сереть – болезненно, неохотно.
И тут же долетел свисток паровоза – пока ещё несмело, издалека.
Тимур Максютов © Октябрь 2017 – Март 2018 г.