Книга Все проплывающие, страница 137. Автор книги Юрий Буйда

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Все проплывающие»

Cтраница 137

– И ты так и не встретился с нею?

Он странно посмотрел на меня и проговорил с улыбкой:

– Но зато у меня ничего и никого настоящего, кроме нее, в жизни и не было. А она – была. Понимаешь?

– Была?

– Была, – пьяно кивнул он. – Живем-то всего два раза, чего же непонятного…

Семерка

О, Семерка!

Настоящее – почтовое – имя ее ничего не скажет сердцу. В бывшей Восточной Пруссии, откуда еще в сорок восьмом депортировали последнего коренного жителя-немца и которую быстро, наскоро заселили жителями из областей Новгородской и Псковской, Московской и Ярославской, Калининской-Тверской и Смоленской, а также из соседней Белоруссии, и названия улицам и поселкам давали впопыхах, вот и случились десятки Вишневок и Некрасовок, немецкий Таплаккен переименовали в Талпаки, Рамау в Ровное, а вкусное народное название центральной площади областного центра – площадь Трех Маршалов (долго на ней стояли огромные портреты Василевского, Баграмяна и Жукова) заменили пресным именем вождя русской революции.

Но ведь мы о Семерке! О Семерке!

Если не считать углового дома с книжным магазином, равно принадлежавшего Семерке и Липовой, то начиналась она с дома, где жил вселенский брехун Жопсик, безвинный обладатель зеленого сердца, – раз, дальше – дом, где жил молчун Казимир, – два, больница – три, желтый узкий дом с его стаей белобрысых братьев-футболистов – четыре, детский сад – пять, дом под каской (мелкочешуйчатая черепичная кровля его уж больно напоминала кайзеровский стальной шлем с шишаком) – шесть, дом Фашиста и его вечно голодных фашистиков – семь, дом Буянихи – восемь, наш дом – девять, напротив – магазин и товарные склады, устроенные в бывшей кирхе, – десять, тридцать первый дом с парочкой юных евреек-давалок, томной Ларисой и бойкой рыжухой Валькой, – о, как сладки были их огнедышащие устья! – одиннадцать, дом Кувалды – двенадцать, дом старухи Три Кошки, умершей в подвале на тюфяке, набитом мятыми трехрублевками, – тринадцать, дом Ивана Тихонина, храброго ратая с зелеными чертями, которых он после восьмой бутылки водки принялся выковыривать из руки вилкой, – четырнадцать, дом директора бумажной фабрики, жившего одиноко и любившего собственноручно ощипывать в ванной живых кур, – пятнадцать, дом болтливейшей на свете старухи Граммофонихи – шестнадцать, дом без номера – семнадцать, дом деда Муханова, курившего исключительно ядовитые сигареты, набитые вместо табака черным грузинским чаем высшего сорта, – восемнадцать, дом как дом – девятнадцать, дом злых собак и посторонним вход запрещен – двадцать, дом учителей – двадцать один, дом Кольки Урблюда, сумевшего пропить все, кроме звездного неба, – двадцать два, дом моей тайной возлюбленной, так никогда и не узнавшей об этом, ибо волны весенней Преголи утащили ее на дно, чтобы она под водой пересекла Балтийское море и всплыла у ног бронзовой Русалочки в Копенгагене, – двадцать три, дом с гнездом шершней в стене – двадцать четыре, фабричный клуб, бывшее немецкое офицерское казино с борделем, где по субботам и воскресеньям устраивались танцы, которые не имел права пропустить ни один владелец складного ножа старше тринадцати лет, – двадцать пять, и, наконец, дом железнодорожных путевых обходчиков Рыжего и Рыжей – двадцать шесть!.. Итого – двадцать шесть, в которых, помимо упомянутых, жили еще десятки семей, собак, кошек, коров, мышей, пауков, а о них незачем и говорить, потому что они и сами способны постоять за себя перед моим знанием и моей памятью.

С самого начала, от Липовой, улица была вымощена булыжником, а дальше – красным кирпичом в несколько слоев – за тыщу лет не сотрешь, не протрешь до основания, сделанного из залитой янтарем решетки из неохватных сосен, в гнездах которой покоились сизые валуны из морен, оставленных доисторическими ледниками, и густо обсажена липами, так что из начала в конец улицу можно было пройти под проливным дождем и не замочить ни одной ниточки.

С одной стороны параллельно улице пролегала железная дорога, а с другой, вниз от садов-огородов, – изрезанная мелиоративными канавами болотистая равнина со стадионом в центре, упиравшаяся в высокую дамбу, за которой несла свои желтовато-зеленые воды Преголя, с плотиной и шлюзом, с Бабским берегом, где купались стар и млад и где я впервые в жизни по-настоящему утонул и был возвращен к жизни.

За фабричным клубом вздымался старинный парк с оплывшими и заросшими ежевикой зигзагами траншей, которыми неразумные фашисты пытались остановить героический напор наших войск. За парком высилась Башня, весной служившая для спуска полой воды из реки в мелиоративные каналы, тянувшиеся к Инстербургу.

О, Семерка! Эти мятежные женщины, носившие летом сатиновые халаты на одной пуговице, иногда под напором живота стрелявшей сопернице не в бровь, но в глаз, а зимой облачавшиеся в твердые, как двери чердаков и подвалов, пальто со шкурами неведомых зверей на воротнике! Эти безмятежные мужчины-алкоголики – со сросшимися на переносье белесыми бровями, в порыжелых рублевых ботинках, похожих на дохлых крыс, мужчины, которые за гроши вкалывали на фабричках и заводиках, мытарились со свиньями и кроликами, потому что на зарплату прожить было невозможно, по выходным под водку слушали радио и резались в домино, а по будням врезали отпрыскам ремнем по заднице, искренне убежденные в том, что голова для вразумления не годится. Эти столетние полуслепые и полубезумные старухи в черных плюшевых жакетах, в платочках и тюлевых шляпках, похожих на воздушных змеев, съедавшие за раз ведро слив и гулявшие под ручку по улице, оставляя за собою влажный след… Эти дети, наконец, которые готовы были убить меня только за то, что я выходил на улицу с куском хлеба, политого подсолнечным маслом и защищенного ритуальным заклинанием: «Сорок семь – сам съем!», но это был белый хлеб! Когда при Хрущеве ввели талоны на пшеничную муку и, кажется, на белый хлеб, мою младшую сестру озверевшие старухи сбросили с крыльца магазина: слишком много взяла в одни руки, хотя по количеству талонов было все правильно. Слава богу, девочку успел подхватить городской сумасшедший Вита Маленькая Головка, не то она упала бы головой на брусчатку, – хотя Вита вообще-то ненавидел детей, потому что они при каждой встрече норовили плюнуть в него…

О, Семерка! Эти алые черепичные крыши в разливе липовой зелени, эта тонкая алая пыль над краснокирпичной мостовой, так красиво подсвеченная закатным солнцем, эта дурацкая сирень, пышной грудью вывалившаяся через забор детсада, это непостижимо прекрасное в своей банальности состояние блаженства, когда лежишь за парком в высоких одуванчиках, смотришь на глупейшее пронзительно-голубое текучее небо и думаешь, конечно же, о бессмертии…

Мы живы, пока бессмертны.

О, Семерка! К сожалению, ты и есть бессмертие: мир превыше всякого ума.

О, Семерка! Чем была бы твоя жизнь, твое бессмертие, твой мир превыше всякого ума без косматого чудовища, которое захватывало людей, предметы и стихии, чтобы привести их в движение, сблизить или развести, оставаясь в центре, – чудовища с раскосмаченными волосами соломенного цвета, излучающими безумие глазищами, с взволнованной грудью божьего литья и коленками, которые она умела выворачивать назад, как кузнечик, – да, поскольку я говорю о Семерке, я говорю о Тарзанке.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация