Ванда унесла Мыню в спальню. После этого случая она задумалась: как уберечь человечка от опасностей, подстерегавших его в этом мире? Выход один: надо поместить его в клетку Закона, управляющего этим миром.
Председатель поссовета Адольф Иванович Кацнельсон по прозвищу Кальсоныч отмалчивался, а у Ванды спрашивать было и вовсе бесполезно, – поэтому так никто и не узнал, каким образом утрясли вопрос о документах, необходимых для бракосочетания. Скорее всего, Кальсоныч за бутылку самогона состряпал для мышонка бумаги, удостоверяющие, что тот действительно является человеком. Переговоры велись за закрытыми дверями. Однако уже на следующий день весь городок знал, что Ванда Банда выходит замуж за карлика. А может быть, за кролика. Или даже за ученую крысу.
По соображениям конспирации церемония была назначена на раннее утро, но Ванде стало известно, что поглазеть на ее суженого сбегутся все, кроме умирающих, новорожденных и заключенных местной тюрьмы. Это, однако, не поколебало ее решимости.
В белом жестком платье, хрустевшем при ходьбе, словно оно было сделано из лютого мороза, в грубом своем башмаке, ради такого случая покрашенном белой краской, сыпавшейся крошками на асфальт, с металлическим подносом в руках, посреди которого кусочком пластилина был закреплен Мыня, Ванда гордо, не глядя по сторонам, прошествовала в загс и вышла оттуда замужней женщиной.
– Ей бы коня в мужья, – проворчала Буяниха. – Первый раз в жизни вижу лошадь, которая выходит замуж за сено.
Очутившись наконец в спальне, Ванда рухнула на постель и долго отлеживалась в полуобморочном забытьи.
Очнувшись, спросила у Мыни:
– Чего же ты хочешь?
Он ответил, для верности указав пальцем на ее левый башмак.
Ванда заплакала. С трудом расшнуровала ботинок. Сняла.
– Ты этого хотел? – спросила она таким голосом, каким говорят: «Я умираю», или: «Я убила его», или: «Я наделала в штанишки».
Известнейшие городские охальники несколько недель состязались в предположениях насчет семейной жизни Ванды и Мыни. Но вскоре эта тема наскучила даже женщинам. А Буяниха и вовсе всех озадачила, сказав однажды: «Вы-то, большие, чем лучше? Бедная девочка…» И заплакала.
В Вандиной жизни мало что изменилось. Она по-прежнему работала на мукомольном заводе, таскала на спине мешки с зерном, ходила за покупками, хлопотала по дому. Как и прежде, гостиная оставалась запретной зоной для Мыни. Как и прежде, вечера они коротали за чтением вслух. И лишь одно все сильнее тревожило Ванду: она не знала, о чем говорить с Мыней. Снова и снова она возвращалась к разговору о «гдетии», показывала пальцем то на пол, то на потолок (где?), но Мыня только пожимал плечами, давая понять, что нет таких человеческих понятий – верх, низ, право, лево, – которые помогли бы указать путь в «гдетию».
Теперь Мыня спал рядом с Вандой в углублении на подушке. Глядя на его умиротворенное лицо, она засыпала с улыбкой на губах. Ей снилось, будто она постепенно, изо сна в сон, становится все меньше, и это радовало ее, и с этой радостью она и просыпалась. Даже мерзкие кошачьи вопли, доносившиеся из гостиной, не омрачали Вандину радость. Даже смутное предчувствие того, что неомраченная радость не может длиться всегда, не причиняло ей боли, словно она перестала быть человеком. Когда она задумалась об этом, ей вспомнилась фраза из прочитанной недавно книги – и она произнесла ее вслух:
– Совершенная любовь убивает страх.
А в том, что любовь ее совершенна, она нисколько не сомневалась, хотя и не знала, хорошо ли это.
Тревога шевелилась в ее душе в те минуты, когда она снимала левый башмак.
Произошло же то, что, наверное, и не могло не произойти. В отсутствие жены Мыня вновь забрался в гостиную, чтобы исполнить профессиональный долг арета. Увидев человечка, черный кот обезумел. От его рывка стол упал набок, шелковая петля соскочила с ножки, и зверь одним прыжком настиг бросившегося бежать Мыню. Человечек хотя и выхватил лепу, но не успел слепулить. Кошачьи зубы сомкнулись на его шее.
Вечером Ванда отыскала Мынины останки в гостиной. Она легла ничком. Не лежалось. Она пошла в кухню и долго пила из-под крана. Долго сидела у окна, зажигая спичку за спичкой. Наконец сняла с кухонного стола клеенку, тщательно выскоблила столешницу ножом и легла. И бесполая черная ночь объяла ее.
Там ее и обнаружили – на столе в кухне, со скрещенными на груди руками, с жалобной улыбкой, замерзшей на губах.
Пришлось звать десяток здоровенных мужиков, чтобы вынести из дома ее огромное тело. Под его тяжестью полопались рессоры у грузовика. Часа два, с пыхтеньем и руганью, мужики втаскивали Ванду на верхний этаж больницы, где женщину должен был осмотреть доктор Шеберстов. Но прежде надо было освободить ее левую ногу от уродливого грязного ботинка. Поглазеть на эту процедуру сбежался весь персонал. Доктор Шеберстов так долго возился с заскорузлой шнуровкой, что некоторые медсестры и санитарки, не выдержав напряжения, попадали в обморок. Наконец башмак был снят, и мы увидели – да-да, мы увидели, что у этой огромной бабищи левая нога была ножкой – маленькой, изящной, божественно красивой, с жемчужными ноготками, она напоминала едва распустившийся розовый бутон и благоухала, как три, как тридцать три, нет, как триста тридцать три роскошных августовских сада, плодоносящих в том краю, которого могут достигнуть лишь сердце, смерть и любовь…
Аэро
12 августа 1900 года гимназист Вася Глаголев увидел в небе странное сооружение из бумаги, бамбука и блестящей проволоки, которое, вычертив дугу над ардабьевским садом, вдруг бесшумно рухнуло на луг, спускавшийся к реке. Во все стороны разлетелись куски и кусочки чего-то белого, словно рассыпался брошенный наземь букет белых роз. Алого, как роза, пилота извлекли из-под обломков летательного аппарата и увезли в город. Кто-то из взрослых произнес слово «аэроплан».
Ни тогда, ни позже Вася Глаголев никому не рассказывал, что произошло в тот день в его душе, – но именно с того дня он и стал заниматься делом, без которого уже не мыслил свою жизнь. Он стал махать руками. Забравшись на крышу садовой беседки или уединившись на чердаке, где громоздилась ломаная мебель с ардабьевским гербом и дотлевали камзолы прадедов с дырками, оставленными дуэльной шпагой, Вася закрывал глаза – и взмахивал руками, как крыльями. Раз, другой, третий, сотый – и так до изнеможения. Каждый день. И год за годом. Он махал руками в госпитале после сражения под Стоходами. В крестьянской хатке, служившей пристанищем командиру деникинской роты. У колыбели мальчика, подаренного ему мадмуазель Ланглуа, танцовщицей из одесского кафешантана. В токийской православной церкви Святого Николая. На стоянке такси возле Ковент-Гарденского театра. В стариковском приюте под Парижем неподалеку от кладбища в лесу Святой Женевьевы, где он и был похоронен 11 августа 1942 года.
Он никогда никого не призывал следовать своему примеру и не вступал в объяснения по поводу своего занятия, однако в апреле 1917 года младший его брат Николенька тоже ни с того ни с сего принялся махать руками. И их несчастная сестра Лиза – тоже.