«Яшка! – раздался крик с лестницы (это была Марфа). – Яшка! Открой!»
Рита повалилась на постель ватной куклой. Молча, ничком, обхватив ладонями голову.
«Яшка! – Голос приближался. – Ты же меня слышишь, сука такая! Открой, говорю! – Забарабанила в дверь. – Я же знаю, что она у тебя! Рита! Я тебя, сучку, по запаху чую. По вони! Никуда тебе от меня не деться, скотине безрогой! Яшка!»
Мы молчали. Марфа тяжело дышала за дверью.
«Она плачет, – вдруг прошептала Рита. – Плачет же она!» Я покачал головой.
«Рита, девонька, – сказала Марфа за дверью бесконечно усталым голосом, – я ж тебе всегда вместо мамки была… Рита… ты же знаешь, своих детей у меня никогда не было… и не будет… ты одна, только ты… Ты – моя, Рита… зачем же ты от меня-то прячешься? Маленькая…»
Рита замотала головой.
«Яшка, сволочь! – закричала Марфа. – Жидовин чертов! Не баламуть девку! Бог спросит – что ответим? А? Людей бояться не надо, но Бога-то! Бога! Рита! Выдь сюда!»
Я схватил Риту за плечо. Она вздрогнула – и затихла. Марфа кричала в голос. Она бушевала минут десять. Потом заскрипела лестница. Я считал ступеньки. Раз, два, три… Вдох-выдох. Вдох-выдох. Тишина. Я на цыпочках приблизился к окну, отогнул уголок тряпки: Марфа удалялась по улице, вот свернула за угол, вот нету ее. Все. «Все, – прошептал я. – Ушла». Рита смотрела на меня. «Ушла она, Рита, ты зачем плачешь? Не надо, пожалуйста». Она с трудом приподнялась, села, привалившись спиной к стене. Да, ушла. Это она ушла. Это мне не уйти. Она все поняла, все правильно сказала: час пробил, да. Бог не выпустит ее, суку немецкую, из своих крепких рук. Он следил за нею, следил всю жизнь, как Марфа, это он дал нарочно дожить ей до этого часа, чтоб она сама все поняла. У Бога нет души. Душа есть только у созданий ущербных, вроде людей. Может, только в том их ущербность и заключается, что у них есть душа…
– Это она так говорила? – недоверчиво спросил племянник.
– Нет, конечно. Она так думала. Она пыталась выговорить это, но, конечно, другими словами. Это – я говорю. Да. Человек и душа. Человек не есть душа. У него есть душа. А Бог есть душа, поэтому души у него нет. Поэтому он не мужчина и не женщина, не ребенок и не старик, не немец, не русский, не еврей. Он Никто. Он – Кто Угодно. Поэтому он всюду, вся и все. Если Бога нет, значит, он есть, он являет себя в любом и каждом, в том, чье имя – Кто Угодно. То есть Никто. То есть в том, кто готов отказаться от имени, от себя и стать Кем Угодно. Как Его Сын, самый великий Кто Угодно. Казалось, ее лихорадит. Рита! Нет, нет, Яшенька, я все поняла. Мне не уйти. Я всегда пыталась жить как все, а у меня не получалось. Это разве жизнь? Разве жизнь то, чем я была, как я жила? Это не жизнь. Настолько не жизнь, что впору подумать: может, для того тебе это и дано, чтоб ты стала никем? То есть тебя и сделали никем – ни русская, ни немка, почти вещь, зверушка, а если тебе дано немножко красоты, то и это дано лишь затем, чтобы ты лучше поняла, что ты никто, что все, что тебе в жизни осталось, так это сделать последний шаг. Рита! Нет-нет, Яшенька, я скажу, я обязательно скажу. Между людьми всегда существует что-то такое, что мешает им любить друг друга. Между ними всегда что-то непрощеное. Прошлое, настоящее… что-то невысказанное или недосказанное… Или вот война. Кровь – и необязательно пролитая. Что-то недовершенное. Непреодоленное. Люди хотят это преодолеть, но у них не получается. Марфе, Марии, Ахтунгу, Фуфырю – всем – нужен кто-то, кто станет между ними и скажет: простите. Кто скажет: вот – вам есть куда свалить все непрощеное, все грехи – в сосуд греховный, вот худшая из вас – в нее, вот я сведу вас, но для этого вы должны перешагнуть через меня, через мою кровь, пусть и непролитую. Вот я, никто, возьмите, наполните эту пустоту собою, и это и будет ваш мир… Но кто же согласится жить в таком мире? Я еле сдерживался, чтоб не закричать. А все согласятся, сказала она, потому что все только о том и мечтают, просто боятся об этом сказать. Это как музыка. Да и живут в таком мире. В таком. Может, только потому и живут, что существует этот Кто Угодно.
И она снова заговорила о том, о чем уже говорила. Словно бредила. Я растерялся. Время уходило. Надо было действовать. Я никогда не простил бы себе, если б остался тогда в бездействии. Хотя смутно и подозревал, догадывался: бездействие тоже может быть спасительным. Не знаю, как это выразить… Но поступил я тогда так, как поступил. И до сих пор мучаюсь… Понимаешь, в моих поступках не было ничего такого, чего бы я не мог себе простить. Но и простить себе не могу тех же самых поступков. Ни одного. Никогда. Я поднялся. Только не уходи, попросил я ее, слышишь, Рита, только не уходи никуда, пожалуйста, дождись меня, я тебя прошу. Запер дверь. Из ящичка в кухне достал несколько золингеновских бритв. Выбрал не очень новую, не старую, с желтой ручкой. Плоскогубцами выломал кусочек. Опустил в пакетик. Спрятал ящичек под стол. Сунул пакетик и сложенную бритву в карман. Слетел вниз по лестнице и бросился к площади.
До закрытия мастерской оставалось полчаса, когда я вошел и поздоровался. Ахтунг поднял голову, сдвинул лупу на лоб и дружелюбно ответил. Ни волнения, ни даже любопытства. За окном пророкотал и заглох мотоцикл. Так. Я медленно – вдох-выдох – извлек из кармана бритву и раскрыл ее. Свет в мастерской был яркий, и он хорошо разглядел лезвие. Я протянул бритву ему. Он машинально взял, опустил лупу на глаз, машинально поправил жестяной колпак лампы, висевшей низко над столом. «Порчена вещь, – сказал я. – Щербинка». – «Щербинка, – повторил он, не поднимая головы. – И что?» – «Кусочек. Да. Надо ж так ударить. Бритва застряла в шейном позвонке. Лезвие выдернули и выбросили, но кусочек остался в позвонке. То есть в сейфе у Шеберстова. Вещественное доказательство. То есть улика». – «Какая улика?» Он поднял бледное лицо, забыв сдвинуть на лоб лупу. «Где ты нашел эту бритву?» – «Там, куда ее выбросили». – «Ты не мог… – Он сглотнул. – Ты не мог ее там найти!» Я так обрадовался, что и не заметил, как он поднялся, а он вдруг подскочил и схватил меня за ворот и замахнулся бритвой, – но я не успел и испугаться: Леонтьев из-за моей спины перехватил руку. «Ну ты даешь, – тихо сказал он, – так не бывает. Сперва одного, теперь этого… а?» Он рванулся, но Леша крепко его держал. Он еще раз рванулся – и вдруг взвыл. Господи, как он завыл! Вот только тогда я и испугался. Меня затрясло, и я брякнулся на стул в углу. «А ты тут пока не нужен, – сказал Леша, – иди-ка отсюда».
В мастерскую, громыхая кирзачами, вошли милиционеры, меня толкнули. Я выбрался наружу и без сил опустился на ступеньку. Кто-то похлопал меня по плечу. «Ты живой?» – «Живой». – «Дела. – Он силился улыбнуться, но это у него не получалось. – Но чего-то такого я и ожидал. Хотя и не верил».
На крыльцо вышел Леша Леонтьев. Надвинул фуражку на лоб, поправил козырек. «Давай-ка я тебя подвезу, – сказал он. – Сам ты не дойдешь, вижу». – «Точно, – засмеялся я дурным расслабленным смехом, – никогда в жизни». Доктор Шеберстов снова хлопнул меня по плечу. «Ты ничего не забыл?» Продолжая истерически смеяться, я отдал ему пакетик. Леонтьев крякнул. Запустил двигатель. У Белой столовой он остановил мотоцикл. «Пойдем-ка. По сто грамм». Я не возражал. Люся налила нам водки, бросила на весы две конфетки. Леонтьев добавил из ее коробки третью и галантно вручил хозяйке. Она устало улыбнулась. «Ну, за что пить будем?» – «Не знаю. За все. За все, что так…» – «Давай. Бог не выдаст, свинья не съест». Я выпил. «Леша… А что же с нею будет?» Он недоуменно уставился на меня. «Леша… я, пожалуй, пойду…» Он проводил меня удивленным взглядом.