– Я мужчина. Мне можно.
– Класс! – засмеялась Катя. – Высокий класс! – И даже
тихонько поаплодировала.
– Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду! – Он опять стал
срываться на крик.
– Подожди, не кричи. Ну скажи мне, зачем я тебе нужна? У
тебя ведь столько «солнышек», они такие яркие, романтические, возвышенные. А я
– скучная, холодная, циничная. Разве тебе со мной интересно?
Он уставился на нее, как будто увидел впервые, растерянно
захлопал глазами, несколько раз открыл рот, словно рыба, выброшенная на песок,
и наконец хрипло произнес:
– Катька, ты что, правда собираешься от меня уйти? К нему? К
этому?!
– Пока это преждевременный разговор.
– Что значит – пока?
– То и значит, – вздохнула Катя. – Прости, Глеб. Я очень
хочу спать. – Она встала и направилась в ванную. – Прости меня, давай мы
перенесем этот разговор на другой раз.
– Какой другой раз? – Он схватил ее за руку. – Когда ты
сообщишь мне, что уходишь? Поставишь перед фактом?
– Я обещаю предупредить заранее, – усмехнулась Катя.
– Ты никуда не уйдешь. Поняла? – Глеб дернул ее за руку,
почти насильно потащил назад, в кухню. – Сядь. Мы не договорили! Скажи, ты
сделала это мне назло? Ты хотела доказать мне что-то? Ты доказала. Я понял. Да,
я иногда веду себя как свинья. Но ты тоже хороша!
– Глеб, ты прекрасно понимаешь, я ничего тебе не хотела
доказать. Я просто устала.
– Устала? Давай поедем на Крит, отдохнем. Кстати, отличная
идея, дом простаивает, сильной жары там еще нет… Катька, мы просто давно не
были вдвоем. Мы же нормальные люди. У меня своя жизнь, пусть у тебя будет своя.
Я понимаю, тебе обидно… Ну трахайся ты с ним на здоровье, я же не против!
Только не уходи. Смешно, в самом деле!
– Глеб, ты сам сказал, я слабоумная, – напомнила Катя, –
зачем тебе брать с собой на Крит слабоумную жену? Мы с тобой пробовали совсем
недавно побыть вдвоем на Тенерифе. Это было всего лишь в декабре. И что
получилось? Не отдых, а сплошные ссоры. Возьми лучше какое-нибудь романтическое
«солнышко». Олю, например.
– Но ты же всегда знала… И никогда ничего… Ты так себя вела,
будто тебе это без разницы.
– Просто тебе, Глебушка, удобно было думать, что мне это без
разницы. А так не бывает. Я ведь живой человек… Ладно, хватит. Ты знаешь, я
ненавижу выяснять отношения.
– Ты никогда меня не любила, – он стал опять расхаживать по
кухне, из угла в угол, – если бы любила, ты бы боролась! Хотя бы раз наорала на
меня, спросила, где я был, устроила бы сцену! Но ты молчишь, словно ничего не
происходит, а потом вдруг ни с того ни с сего выкидываешь такой вот фортель!
Это нечестно!
– Да, это нечестно. Прости, что я не устраивала тебе сцен.
Прости, что я не могу орать и бороться. Я плохая, ты хороший. И давай на этом
пока остановимся. Иди спать, Глеб.
Не глядя на него, она ушла в свою комнату, где был балетный
станок и в углу стояла маленькая тахта. В последнее время она все чаще спала не
в спальне, а здесь.
Не было сил раскладывать тахту, стелить постель. Она сняла
юбку, блузку, натянула старую длинную футболку и, свернувшись калачиком под
тонким пледом, моментально уснула.
Проснулась она от того, что Глеб улегся рядом, руки его были
уже под футболкой.
– Катька, давай правда слиняем от них от всех на Крит! Ну
чего ты, в самом деле? А, Катюха, устроим себе маленький праздник? Катька, ну
хватит дурить! – Он резко развернул ее к себе лицом.
– Глеб, не надо, ну не надо сейчас… не могу… не хочу… Он
зажал ей рот горячей влажной ладонью.
– Ему можно, а мне нельзя? С ним было в кайф, а со мной нет?
Катя ничего не чувствовала, кроме усталости и жалости к
себе, к Глебу, к их дурацкой бестолковой совместной жизни, в которой, конечно,
была любовь, но какая-то грубая, глупая. Глеб все время играл в рокового
плейбоя, без конца самоутверждался. Его мужская лихость была шита белыми
нитками. Во все стороны неприлично торчала грязноватая драная подкладка –
слабая, смутная душа вечного мальчика, вредненького, капризного дитяти.
И тогда, три месяца назад, Глебу, и сейчас, его отцу по
телефону, можно было сказать: не было ничего. Ничегошеньки между мной и Пашей
Дубровиным в ту ночь не произошло. Мы просто сидели и разговаривали. Но почему,
собственно, надо оправдываться? С какой стати?
Подметки зимних сапог потихоньку отваливались. Еще немного,
и придется ходить босиком либо в белых чешках, которые Маргоша надевает на
уроках танца и сценического движения. Собственно говоря, все равно получается
почти босиком. Пока добежишь по ноябрьской слякоти от дома до метро, ноги
промокают насквозь. Ноябрь только начался, а снег уже падал, бесконечный,
густой, мокрый, и тут же таял, превращался в ледяную кашу под ногами.
Маргоша мерзла нещадно. От ветра слезились глаза, текла
дешевая тушь с ресниц. Сквозь курточку на свалявшемся рыбьем меху Маргоша
впитывала ледяной ветер всей кожей, каждой порой. Под тонким свитерком,
связанным из старых разноцветных клубочков, тело покрывалось мурашками,
сжимались, морщились соски, хотелось не просто в тепло, хотелось в пекло, в
парилку, в жаркую баню, чтобы пар обжигал, продирал до костей.
В метро была давка. Маргоша влетела в переполненный вагон,
кое-как втиснулась и попыталась расслабиться, согреться, перевести дух. Она
опаздывала на первую пару, как всегда, а потому мчалась до метро галопом.
Поезд тронулся, в черном стекле Маргоша поймала свое
отражение и привычно отметила, что из всех лиц, отражающихся рядом, ее – самое
красивое.
Каменный живот гражданина справа и ватная задница гражданки
слева так напирали, что трудно было шевельнуться, вытянуть руку, поправить
выбившуюся из-под вязаной шапочки прядь. У гражданина была круглая бородка и
круглый крупнопористый нос. От гражданки разило потом и парикмахерской. Голова
ее была в тугих желтых колечках, у шеи торчали прямые, не попавшие на бигуди
пряди, предательски черного цвета.
«Интересно, как можно жить в таком виде? – думала Маргоша,
воротя нос от мясистого затылка женщины. – И ведь ест все – макароны, пирожные
с кремом, ни в чем себе, любимой, не отказывает, и в зеркало на себя смотрит
каждый день не без удовольствия, волосы красит, химию делает в парикмахерской.
Я бы в таком вот виде и часа не прожила, из окошка выбросилась».
Женщина повернула голову, в толстом ухе сверкнул ледяным
огнем бриллиант, не меньше четверти карата. Камень был настоящий, высокой
чистоты, не какой-нибудь фианит или циркон. Уж в этом Маргоша знала толк.