Правда, порассказал он мне немало любопытного.
Особенно врезался мне в память рассказ его о девушке, похороненной в состоянии летаргического сна.
Заживо погребенная
— Дело это, значит, было по весне. Утром прибыла на кладбище богатейшая погребальная процессия. Карет, венков — страсть! Господа все важные, сейчас видать, что похороны благородные. Узнал я, что хоронят генеральскую дочь, барышню восемнадцати годков. Плачу сколько было — и-и! Особенно мамаша убивалась. Хорошо похоронили барышню, щедро всех оделили, мне даже трешку дали. Я в те поры — нечего греха таить — задувал изрядно, пил, значит. На радостях-то я важно помянул покойницу с могильщиком Кузьмой. Вернулся в сторожку свою, вот в эту самую, и завалился спать. Проснулся — вечер, ночь почти. Вдруг это, значит, дверь моей сторожки с треском распахнулась и вошел, а почитай, вбежал офицер. Молоденький такой, статный, красивый. Лицо — белее полотна, трясется весь. Прямо ко мне.
— Ты, — говорит, — кладбищенский сторож?
— Я, ваше благородие.
— Хоронили сегодня дочь генерала, девицу?
— Хоронили.
— Знаешь, где могила ее?
— Знаю. Как не знать!
Говорит это он так тяжело, словно вот душит что его. Чуть не плачет.
Что, думаю, за диво такое? Кто это, примерно, он, что так убивается, с чего это он ночью ко мне пожаловал? Признаться, за нос себя ухватил: не с угощенья ли, мол, все сие снится мне?
Вдруг схватил это он меня за руку.
— Слушай, — говорит, — яви ты божескую милость, пойдем скорей туда, к этой могилке, и раскопаем ее поскорее!
Я, как бы сказать, обалдел даже.
— Как, ваше благородие, раскопать? Могилку-то? Да зачем это? Да разве позволяют могилы раскапывать?
А он все сильнее трясет меня за руку.
— Ах, — говорит, — ничего ты не понимаешь! Нельзя могилы раскапывать, а живых людей хоронить можно?
Оторопь, жуть взяли меня.
— К-как так, ваше благородие, живых людей? Нешто живых людей хоронят?
А он, бедненький, аж руки заломил.
— Хоронят, хоронят, хоронят! — закричал он. И как зарыдает, заголосит!
— Слушай, — говорит, — старик. Я любил эту девушку, скоро думал женихом ее сделаться. Она болезненная немного была, в забытье часто впадала. Однажды она мне сказала: если я умру, погодите меня хоронить, потому, может, это не смерть, а сон длительный будет. Теперь вот я в отлучке был, в дальнем городе. Приехал сейчас вот, вдруг узнаю, что сегодня уж она похоронена.
Офицер, значит, забегал по моей сторожке.
— Живую похоронили! Живую закопали! — Бросился он ко мне опять, руки на плечи положил мне и, точно безумный, стал кричать:
— Скорее, скорее, старик, идем туда, отроем могилу, может, Бог даст, не поздно еще, может, она не проснулась еще в гробу!
Отшатнулся я от него.
— Нет, — говорю, — ваше благородие, от этого ослобоните, на такое дело я не пойду.
— Отчего?! — кричит, а сам меня трясет.
— Оттого, значит, что за это меня не только со службы сгонят, а еще под суд предадут. Какое я имею полное право чужие могилы раскапывать? За это в Сибирь угонят.
— А крест у тебя на вороту есть? А ежели христианская душа в лютых муках погибнет?
— А вы, — говорю ему, — бегите, ваше благородие, к батюшке, к отцу настоятелю. Ему про все расскажите. Коли он разрешит, так мы в минуту могилку раскопаем, всех могильщиков скличем.
А он как заломит опять руки, аж пальцы захрустели.
— Да не согласятся, — кричит, — они без разрешения властей разных, а время идет! Господи! Господи!
И вдруг это бац мне в ноги:
— Смилуйся! Пойдем! Помоги!
— Не могу…
— Денег тебе дам… хочешь триста рублей?
— Нипочем, ваше благородие.
— Хочешь тысячу? Две? Только скорее, только скорее!
Трясет это его всего, аж жалостно глядеть.
— Встаньте, — говорю, — ваше благородие, не тревожьте себя: не пойду я на такое дело.
Вскочил это он. Лицо — темное, глаза сверкают.
— Убийца ты, вот кто! — закричал он и вдруг заприметил лопату.
Схватил это он ее и выскочил из сторожки моей. Я — за ним. Что ж бы вы думали? Только что выскочили мы из сторожки, как на могильщика Кузьму наскочили. Он это ко мне шел опохмелиться. Офицер мой к нему. Быстро-быстро стал ему растолковывать, одной рукой лопату в руки сует, другой — сотенные билеты. Смотрю: Кузьма соглашается!
— Кузьма, в уме ли ты своем? — крикнул я ему.
— Ничего, — говорит, — Евсеич! Могилку живо откопаю да так же быстро и закопаю. До утра далече. Никто, окромя тебя, и знать про то не будет. А коли что случится — ты в стороне. Бог ее знает: может, его благородие и правду говорит. Неужто христианской душе погибать?
И принялись это они за свою страшную работу. А у меня вот, поверите ли, зубы со страха щелкают.
Чем, думаю, дело это страшное кончится? Могилка-то барышни неподалеку от сторожки моей находилась. Хоть не видно мне было, а слышно очень хорошо. Сколько уж времени прошло, не помню теперь. Вдруг это как закричит кто-то таково страшным голосом! Ноги подкосились у меня! Побежал я, спотыкаясь, на крик и вот теперь, поверите ли, не могу вспомнить спокойно, что увидел я.
— Что же вы увидели, старина? — спросил я, сильно заинтересованный рассказом кладбищенского сторожа.
— Эх! Лучше бы не вспоминать… Могила, значит, разрыта. У ямы с побелевшим лицом стоит Кузьма, трясется, крестится. А в могильной яме, у гроба, крышка которого открыта, бьется, ревет, кричит, головой о землю и гроб колотится офицер.
— Живую! Голубка моя! Живую тебя схоронили!..
Глянул я, Кузьма фонарем могилу осветил — и захолодел весь: барышня-то лежит в гробу спиной кверху. Ноги вытянуты, руки-то все в крови, искусаны…
Свист «медного змия». Привидение
В эту минуту вернулся Путилин. Я облегченно вздохнул и внимательно посмотрел на него. Лицо его было бесстрастно-спокойно.
— Скажи, в котором часу приблизительно ты видел свет на могилах и белое привидение?
— Так что, ваше превосходительство, примерно около часу ночи.
— Отлично. У меня, значит, есть еще время. Доктор, налей мне чаю и давай беседовать.
Наученный горьким опытом, что от моего друга ровно ничего не добьешься, пока он сам не захочет чего сказать, я не стал его расспрашивать ровно ни о чем.
Мало-помалу мы втянулись в продолжение нашего неоконченного спора о материализации душ и проболтали с час.