Штурмфогель наклонился. От лежащего исходил слабый запах тлеющих листьев и горячей золы.
– Ниже…
Он наклонился ниже. Лицо лежащего обтянуто такой тонкой, такой прозрачной кожей… и веки, как у черепахи…
– Хоро… шо… – в два приема. – Михась…
– Здесь, ваша светлость.
– Сделаешь всё… что попросит… велит… Всё!..
– Я понял, ваша светлость… – голос растерянный.
– Всё. Скажет: сдохни… сдохнешь.
Штурмфогель почувствовал, как вдоль хребта дыбом встает несуществующая шерсть…
Берлин, 28 февраля 1945. 19 часов
– Кое-чего я все-таки не понимаю, – сказал Хете. – Если они засекли наше подслушивание – а я думаю, что засекли наконец, – то какого черта не использовали это для подачи нам дезы, а взяли и раскрылись? С целью – специально обратить на себя внимание? Как-то странно. Не находишь?
Нойман кивнул.
– Второе: это сама их подготовка к операции. Занимается ею агент, который мог быть засвечен в прошлом. Их руководство об этом знает. Но все равно поручает создание операционной базы ненадежному агенту. Что характерно: через него… в смысле – через нее – мы и вышли на группу. Что это значит? Нам это специально подставили?
Нойман опять кивнул.
– Значит – что? Все это – лишь отвлекающий маневр? Ложный десант?
– Именно так, – сказал Нойман.
– А мы…
– А мы делаем вид, что купились на это.
– Только делаем вид?
– На большее мы пока не способны… Виды на контригру в Женеве есть?
– Почти нет. Разве что они специально подставятся – а мы поймем, что они подставились специально… Да, а что со Штурмфогелем?
– Зачем тебе?
– Он классно спланировал операцию по Рексу. Мне его не хватает. Понимаешь…
– Штурмфогель погиб. Скорее всего. Во всяком случае, самолет, на котором он летел, был сбит – причем над вражеской территорией.
– Вот как… Жаль. Очень жаль.
– Мне тоже.
Женева, 28 февраля 1945. 19 часов 30 минут
Волков чувствовал себя скверно. Как всегда после перелетов с юга на север. И внизу, и вверху… везде одно и то же. По-хорошему, следовало напиться и пролежать часа четыре, а то и все шесть в постели. Но – не было такой возможности, а потому следовало держать себя вертикально, ходить бодро и принимать решения…
Девушка была привязана к столбу, голая, испачканная непонятно чем; волосы ее успели сваляться в паклю; из пакли торчал всяческий мусор.
Петля Термена – хитрое приспособление, блокирующее сознание в данном теле и не позволяющее ему ускользнуть, – висела на ее шее замысловатым красно-черным ожерельем.
Девушка все еще оставалась гордой, красивой, несломленной – но Волков и не собирался ее ломать таким жалким примитивным способом.
– Как я понимаю, вы из сотрудниц Ноймана, – сказал он. – Можете молчать или соглашаться – мне все равно. Почерк чувствуется. Так вот: я хочу передать Нойману личное послание. Срочно. Приватно. Для этого я готов отпустить вас. И даже не брать обещания вернуться. Вам так или иначе не доверят больше участие в серьезных операциях, а на прочее мне плевать. Мне ведь все равно, каким образом выводить из строя противника… вы уже и так числитесь в потерях – да и являетесь потерями…
Он закурил, пустил дым в потолок и спросил:
– Согласны?
Девушка помолчала. Потом сказала:
– Хорошо.
– Сейчас вами займутся. Но развязать вас и снять петлю я смогу только после того, как вы усвоите послание. А то…
– Я не убегу. Ведь тогда… – она опустила голову и посмотрела на себя.
– Да? Я в своей практике раз десять встречался со случаями, когда людям удавалось восстановить свое верхнее тело буквально из клочков мяса. Или захватить чужое. Или даже вырастить новое. На такой риск вы меня не подвигнете.
– Понятно…
Ввод послания занял около часа. Девушка, погруженная в транс, медленно покачивалась; петля на ее шее чуть слышно звенела.
А Волков сидел, смотрел на нее и чувствовал, как подступает грусть. Вот и еще одна, думал он, одна из бесконечного множества…
Уничтоженных врагов? Потерь? Жертв? Или просто использованных бумажных фигурок?…
Он не знал. Да и грусть была не грустью, а – просто накопившейся после перелета кислятиной, усталостью, перегаром.
Какая в нашем деле может быть грусть…
Трансильвания, 28 февраля 1945. 20 часов
Замок открылся сразу весь, после крутого поворота дороги: серый на фоне окружающего снега, приземистый, тяжелый. Над тонкими трубами курились дымки. Огромная сырного цвета луна словно бы сидела на шпилях башен. Было немыслимо, нечеловечески светло.
И пронзительно холодно. Так холодно бывает только на ветру – но здесь не было ни малейшего признака ветра. Просто тепло из тел стремительно вылетало и таяло в пустом черном призрачном воздухе…
– Сто-оп! – распорядился Михась. – Выходи! Дальше только пешком, – пояснил он Штурмфогелю.
Когда бежишь чуть вниз, подошвы громко шлепают по дороге… Когда бежишь сквозь густой лунный свет, чувствуешь, что всплываешь вверх… Когда бежишь навстречу своему вечному ночному страху, перестаешь понимать, кто ты есть и где ты есть…
Штурмфогель помнил всё, что рассказал ему Михась за тягучие часы пути, но думать об этом решительно не мог.
Предмостье… мост, не поднимавшийся уже сто лет… припорошенные снегом фигуры давно замерзших часовых…
А сквозь проем ворот донжона – дубовые створки разбиты в щепу – видны раскаленные пасти печей. Три пылающих полукруга – и где-то рядом есть, наверное, еще, потому что вот так уж прихотливо ложатся на снег блики.
Надо остановиться… остановиться самому и остановить бег восприятия… вот так.
…Урядник Михась шел впереди, поводя стволом винтовки из стороны в сторону. Люди графа двигались за ним и по обе стороны от него – отважно и твердо, но тень неуверенности скользила в их движениях. Каменный пол был исковеркан – особенно вблизи печей – и завален комьями глины. Штурмфогель не мог преодолеть внутреннего протеста против того, что видел: эти печи – они не были сложены людьми. Как толстенные каменные деревья, они совсем недавно вырвались из-под земли, взорвав каменную кладку, проросли трубами сквозь потолок и стены. Огонь гудел, но не было видно ни куч угля, ни штабелей дров…
И едва только Штурмфогель подумал об этом, что-то заскрежетало в углу. Все винтовки судорожно повернулись в ту стороны – а из тени на свет медленно выкатилась железная тачка, груженная поблескивающими кусками антрацита. За тачкой тяжело шагал приземистый черный человек. Не замечая никого, он остановился у одной печи, поднял с пола лопату и стал кидать уголь в огонь. Движения его были рваные – то слишком медленные, то чересчур быстрые.