Книга Сатанинское танго, страница 14. Автор книги Ласло Краснахоркаи

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Сатанинское танго»

Cтраница 14

Подождав, пока все рассядутся по местам, Иримиаш вернулся к своему стулу, остановился, откашлялся, умиленно развел руками, затем беспомощно опустил их и устремил в потолок свои лучезарно-голубые, подернутые поволокой глаза. Позади посельчан, с благоговением взиравших на него, расположились — теперь уже окончательно обособившись от других — члены семейства Хоргошей, нервозно и беспомощно переглядывающиеся друг с другом. Корчмарь со встревоженным видом стал обмахивать тряпкой стойку, поднос для печенья, стаканы, затем уселся на треногий табурет, но, как ни пытался он отвести глаза, высившаяся перед Иримиашем гора измятых купюр так и приковывала к себе его взгляд.

Итак, дорогие, любезные друзья мои… Что я могу сказать? Пути наши пересеклись случайно, но судьба пожелала, чтобы с этого часа мы с вами оставались вместе, составляя единое целое… Хоть я и опасаюсь, дамы и господа, вашей возможной неудачи, но все же признаюсь, что… мне приятно ваше доверие… приятна… ваша любовь, которой я недостоин… Однако не забывайте, кому мы этим обязаны! Не забывайте! Давайте ежеминутно помнить, какой ценой нам это досталось! Какой ценой! Дамы и господа! Я надеюсь, вы все согласитесь со мной, если я предложу небольшую часть лежащей передо мной суммы выделить на оплату похорон, дабы освободить от этого бремени несчастную мать и выразить признательность ребенку, который, вне всяких сомнений, уснул вечным сном ради нас… или из-за нас… Ибо, в конце концов… невозможно решить, случилось ли это ради нас или из-за нас… Мы не можем сказать тут ни да ни нет… Но вопрос этот навеки останется в нашей душе, как и непреходящая память о бедной девочке, которой, быть может, пришлось погибнуть… чтобы наша звезда наконец начала восходить… Как знать, друзья мои… Но ежели это правда, то жизнь обошлась с нами беспощадно.

V. Перспектива, вид спереди

Даже годы спустя госпожа Халич настаивала на том, что когда Иримиаш, Петрина и начиная с этого дня окончательно присоединившееся к ним “адово отродье” скрылись на тракте, ведущем в город, за пеленой сеющегося дождя, а они еще долго безмолвно стояли перед корчмой, всматриваясь в резкие очертания фигуры их благодетеля, неожиданно в воздухе над их головами — непонятно откуда взявшись — запорхали яркие райские бабочки, а сверху, отчетливо различимые, зазвучали мягкие звуки ангельской музыки. И хотя в этом убеждении никто ее особенно не поддерживал, можно с уверенностью сказать, что именно с этого момента они по-настоящему глубоко уверовали в то, что произошло; только теперь им стало окончательно ясно, что они не пленники сладкого, завораживающего, но коварного сна, пробуждение от которого может быть очень горьким, а восторженные избранники давно выстраданной ими свободы, ибо до тех самых пор, пока Иримиаш, отдав напоследок четкие распоряжения и попрощавшись несколькими ободряющими словами, не скрылся из виду, страх, что в любую минуту может произойти нечто непоправимое, что обратит хрупкую их победу в страшную панику, вызванную внезапным отказом, постоянно гасил тлеющий жар их воодушевления. Поэтому в мучительно долго тянувшееся время между заключением соглашения и расставанием — всего лишь до ночи — они страстно, перебивая друг друга, лукаво отвлекали внимание Иримиаша жалобами то на превратности местной погоды, то на мучения, причиняемые их членам подагрой, то на падение качества бутылочного вина и жизни в целом. Можно было понять, почему они только теперь смогли облегченно вздохнуть — ведь Иримиаш был источником не только их будущего, но и возможной осечки, так что неудивительно, что только после его ухода они поверили в то, что отныне “все пойдет как по маслу”; только теперь пришло время всецело предаться радости, взявшей верх над страхом, пьянящему ощущению легкости и нежданной свободы, перед которым “вынужден отступить даже кажущийся неодолимым злой рок”. Их безоблачное настроение стало еще веселей, когда они, помахав на прощание (“Так и надо тебе, старый жмот!” — крикнул Кранер), оглянулись на корчмаря, который со скрещенными на груди руками, изможденный, с кругами под глазами, прислонился к дверному косяку, наблюдая за удаляющейся процессией радостно болтающих посельчан, ну а когда он преодолел мучительные порывы ярости, испепеляющей ненависти и беспомощности, то способен был лишь проорать им вслед вне себя от злости: “Чтоб вы сдохли, подлые и неблагодарные твари!” Ибо тщетно он на протяжении бессонной ночи, перебирая всевозможные ухищрения, строил все новые и новые планы, как ему наконец-то избавиться от Иримиаша, который вдобавок бесцеремонно вытурил его из собственной постели, и пока он с налитыми кровью глазами обдумывал, зарезать ли его, задушить, отравить или просто изрубить на куски топором, эта “крючконосая мразь”, не обращая на него никакого внимания, сладко храпела в глубине кладовой; так же тщетны были и разговоры, не приведшие ни к чему, хотя он предпринял все, чтобы — то сердито, яростно, угрожающе, то прося, даже умоляя — отговорить “этих недоумков” от несомненно гибельного для всех них плана; он мог распинаться сколько угодно (“Да опомнитесь, вашу мать! Неужто не видите, что он вас водит за нос?”), все было им нипочем, и ему не осталось ничего другого, как, проклиная весь белый свет, с горечью осознать, что, к стыду своему, он разорен, окончательно и бесповоротно. После всего случившегося — “не оставаться же здесь ради одного забулдыги да старой шлюхи!” — придется ему сматывать удочки и перебираться до весны на городскую квартиру, а затем попытаться как-то избавиться от корчмы и, возможно… даже и с пауками что-нибудь предпринять. “Например, предложить их, — блеснул у него в голове луч надежды, — для научных экспериментов, кто знает, может, и выручу что за них… Но это, — признал он с тоской, — капля в море… Правда в том, что придется мне все начинать сначала”. Глубже его отчаяния было только злорадство госпожи Хоргош, которая, проследив с кислой миной за “этой дурацкой церемонией”, вернулась после отбытия Иримиаша в корчму и насмешливо поглядывала теперь на хозяина, удрученно сгорбившегося за стойкой: “Ну вот видите. Зарвались вы. Пеняйте теперь на себя”. Корчмарь не пошевелился, хотя с удовольствием пнул бы ее ногой. “Так оно и бывает. Нынче густо, а завтра пусто. Я всегда говорила, что самое милое дело — сидеть тихо и не высовываться. И к чему вы пришли? У вас и шикарный дом в городе, и барыня-жена, и машина, но ведь вам все мало. Вот вы и прогорели”. — “Ну чего тут раскаркались, — зарычал на нее корчмарь. — Ступайте домой, там и каркайте”. Госпожа Хоргош допила пиво и закурила: “Муж у меня был такой же шебутной, как вы. И того ему не хватало, и этого. А когда спохватился, то было уж поздно. Пришлось брать веревку — и на чердак”. — “Ну, будет уже меня распекать! Вы бы лучше за дочками присмотрели, а то, чего доброго, тоже сбегут!” — “Кто, эти? — осклабилась госпожа Хоргош. — Вы думаете, я белены объелась? Я заперла их дома, и будут сидеть там, пока поселковые отсюда не уберутся. Ну а как же? Подумайте сами. А то они меня тут одну оставят на старости лет. Будут землю мотыжить, поблядовали, и хватит. Ничего не поделаешь, привыкать придется. Одного только Шани я отпустила. Пусть уходит. Дома-то от него все равно толку нет. Жрет как боров, не напасешься. Пусть проваливает куда глаза глядят. По крайней мере, одной заботой меньше”. — “Вы с Керекешем можете поступать как хотите, — проворчал корчмарь. — А мне карачун пришел. Эта крысиная рожа меня окончательно разорила”. Он знал, что вечером, когда закончит паковать вещи и уже ни сзади, куда он пристроит гроб, ни на сиденьях больше ничего не поместится, он тщательно запрет все окна и двери и, чертыхаясь, погонит свою развалюху “Варшаву” в город, погонит как можно быстрее, не оглядываясь, чтобы, избавившись поскорее от гроба, попытаться забыть об этой проклятой корчме в надежде, что она провалится в тартарары, что ее поглотит земля и на ее месте не будут останавливаться даже бродячие псы, чтобы зарыть там свои экскременты; точно так же и по той же причине не оглянутся на поселок и его обитатели, чтобы бросить прощальный взгляд на замшелую черепицу крыш, покосившиеся дымоходы и забранные железными решетками окна, потому что, дойдя до таблички с неактуальным уже названием поселения, почувствуют, что их “блестящие перспективы” не только сменяют, но и начисто отменяют прошлое. Они договорились встретиться у машинного зала самое позднее через два часа, потому что хотели добраться до усадьбы Алмаши еще засветло, и вообще им казалось, что для сбора самых необходимых вещей этого времени будет вполне достаточно, а тащить на себе за десять или двенадцать километров всякое прочее барахло было глупо, тем более что они знали: на новом месте они не будут испытывать недостатка ни в чем. Госпожа Халич вообще предложила отправиться в путь немедленно, не брать ничего с собой и начать новую жизнь, так сказать, в евангельской бедности, ведь “наивысшая милость нам уже дарована — у нас есть Библия”; но остальные — и главным образом Халич — в конце концов убедили ее, что самые важные личные вещи желательно взять с собой. Взволнованные, они разошлись по домам и принялись лихорадочно упаковывать вещи. Все три женщины сперва выгребли все из платяных шкафов и кухонных буфетов, после чего взялись за съестные припасы, в то время как Шмидт, Кранер и Халич в первую очередь отбирали самые необходимые инструменты, а затем придирчиво осмотрели все помещения, чтобы в них из-за женской небрежности чего доброго не оставить что-нибудь ценное. Проще всего было двум холостякам, для пожитков каждому хватило двух больших чемоданов. В отличие от директора школы, который паковал вещи быстро, но педантично, стремясь “как можно рациональней использовать имеющееся в его распоряжении место”, Футаки торопливо пошвырял свое барахло в потертые, унаследованные еще от отца чемоданы и молниеносно защелкнул замки, словно загнав злого джинна обратно в бутылку; затем, водрузив один чемодан на другой, он уселся на них и дрожащими руками закурил. Сейчас, когда больше ничто не указывало на его присутствие, когда помещение, освобожденное от его вещей, казалось холодным и голым, у него возникло такое чувство, будто вместе с вещами исчезли все знаки, свидетельствовавшие о том, что эта крохотная частичка мира когда-то принадлежала ему. И хотя его ожидали дни, недели, месяцы, а может, и годы, исполненные надежд, ведь ему было совершенно ясно, что судьба наконец-то направила его жизнь к тихой гавани, сейчас, сидя на чемоданах в этом темном, продуваемом сквозняками затхлом помещении (о котором он больше не мог сказать, вот, мол, здесь я живу, как не мог ответить и на вопрос: ну а где же тогда?), Футаки со все большим трудом подавлял в себе вдруг нахлынувшую на него удушающую тоску. Изувеченная нога заныла, поэтому, встав с чемоданов, он осторожно прилег на панцирную кровать. Он задремал, но тут же в испуге проснулся и попытался вскочить, но так неловко, что больная нога застряла между краем кровати и сеткой и он едва не свалился на пол. Чертыхнувшись, Футаки снова лег, положил ноги на спинку кровати и какое-то время печальным взором блуждал по растрескавшемуся вдоль и поперек потолку. Затем, опираясь на локоть, он окинул взглядом пустынное помещение. И тут понял, почему он не может решиться покинуть его, ведь он только что сокрушил то единственное, в чем можно было не сомневаться, и теперь у него ничего не осталось; и как раньше ему было страшно здесь оставаться, так теперь он не смел уйти, потому что, окончательно уложив вещи, он как бы изъял себя из некоего пространства, просто-напросто поменял старую западню на новую. До сих пор он был пленником поселка и машинного зала, а теперь стал невольником неизвестной угрозы; и если до этого он страшился того, что настанет день, когда он не сможет открыть эту дверь и когда окно не будет уже пропускать ни единого лучика света, то теперь, когда он обрек себя на участь раба вечного воодушевления, он может лишиться и этого. “Еще минута, и я пойду”, — дал он себе небольшую отсрочку и нащупал рядом с кроватью пачку сигарет. Он с горечью вспомнил слова Иримиаша, сказанные у дверей корчмы (“Отныне, друзья мои, вы свободные люди!”), поскольку в эту минуту чувствовал себя кем угодно, только не свободным: он никак не решался отправиться в путь, хотя время его подгоняло. Футаки закрыл глаза и попытался представить свою будущую жизнь, чтобы как-нибудь снять излишнее беспокойство; но вместо этого его охватило такое волнение, что лоб покрыла испарина. И напрасно насиловал он свое воображение — перед его глазами вновь и вновь вставала одна и та же картина: в своем видавшем виды пальто, с драной заплечной торбой, он изможденно бредет под дождем по тракту, затем останавливается и неуверенно поворачивает назад. “Ну уж нет! — решительно прорычал он. — Хватит, Футаки!” Он спустился с кровати, заправил рубашку в брюки, надел свое старенькое пальто и связал ремнем ручки двух чемоданов. Вынеся чемоданы на улицу, он поставил их под навес, а затем — поскольку вокруг не заметно было никакого движения — отправился поторопить остальных. Он хотел уже постучаться в дверь к Кранерам, жившим ближе всего к нему, когда из дома послышался металлический звон, потом оглушительный грохот, как будто в доме рухнуло что-то тяжелое. Футаки отступил назад, потому что подумал, будто стряслась беда. Но когда он снова решил постучать, то явственно различил заливистый смех госпожи Кранер, а потом… о каменный пол разлетелась тарелка… или, может, большая кружка. “Что они вытворяют там?” Он подошел к окну кухни и, приставив ладони к лицу, заглянул внутрь. В первое мгновение он не поверил своим глазам: Кранер поднял над головой десятилитровую кастрюлю и со всей силы швырнул ее в кухонную дверь, тем временем госпожа Кранер срывала занавески с окна, выходящего на задний двор, после чего, сделав предостерегающий знак запыхавшемуся Кранеру, отодвинула от стены пустой буфет и мощным толчком опрокинула его. Буфет с грохотом рухнул на пол, одна его стенка оторвалась, а остальные принялся крушить ногами Кранер. Его жена, забравшись на кучу обломков, образовавшуюся посреди кухни, одним рывком сорвала с потолка жестяной абажур и раскрутила его над собой. Футаки едва успел пригнуться, абажур, пробив оконное стекло, пролетел над его головой и, прокатившись несколько метров по земле, остановился под ближайшим кустом. “Это еще кто такой?” — воскликнул Кранер, когда ему наконец удалось осторожно открыть окно. “Боже мой!” — взвизгнула за его спиной госпожа Кранер. Причитая, она смотрела, как Футаки, чертыхаясь и опираясь на палку, тяжело поднимается на ноги и начинает отряхиваться от осколков стекла. “Вы не порезались?” — “Я за вами пришел, — проворчал раздраженно Футаки. — Но если бы знал, какой меня ожидает прием, то остался бы дома”. С Кранера градом катился пот, и как он ни старался, у него никак не получалось стереть со своего лица следы только что бушевавшей на нем жажды разрушения. “Так не надо подглядывать! — натянуто ухмыльнулся он Футаки. — Ну, заходите, коль сможете, выпьем за примирение!” Футаки кивнул, сбил с сапог грязь, и к тому времени, когда ему удалось пробраться через осколки большого зеркала, помятый масляный радиатор и разбитый вдребезги платяной шкаф в прихожей, Кранер уже успел налить три стакана. “Ну, как вам? — с довольным видом остановился он перед Футаки. — Красивая работа?” — “Да уж, ничего не скажешь”, — согласился тот и чокнулся с Кранером. “Ну а что? Не цыганам же оставлять добро! Уж лучше пускай пропадает!” — пояснил Кранер. “Понятно”, — неуверенно произнес Футаки, поблагодарил за палинку и быстро попрощался. Преодолев грунтовку, отделявшую друг от друга два ряда домов, он направился к Шмидтам, где повел себя осмотрительней и сперва заглянул в окно. Однако здесь ему уже ничто не грозило — все лежало в руинах, а Шмидт с женой, отдуваясь, сидели на перевернутом буфете. “С ума посходили все? Что это на них нашло?” Он постучал в окно и жестом показал смущенно уставившемуся на него Шмидту, чтобы поторопились, пора уже отправляться; затем он двинулся к калитке, но через несколько шагов остановился, заметив, что директор школы, осторожно перебравшись через дорогу, направляется во двор Кранеров и украдкой заглядывает в разбитое окно; потом — все еще полагая, что его никто не видит (Футаки прикрывала калитка Шмидтов) — директор бросился к своему дому и сперва неуверенно, а затем все смелее стал хлопать входной дверью. “На этого тоже нашло? Тут что, все свихнулись?” — недоуменно подумал Футаки, вышел со двора Шмидтов и стал медленно приближаться к дому директора. Тот с нарастающей яростью, словно желая себя распалить, хлопал дверью, а затем, видя тщетность своих усилий, сорвал дверь с петель, отступил на пару шагов и с размаху шарахнул ею об стену. Но дверь все еще была цела, и тогда он вскочил на нее и принялся бешено колотить ногами, пока не разнес ее в щепки. Если бы он не обернулся случайно назад и не увидел ухмыляющегося Футаки, то, надо думать, принялся бы затем за мебель, которая наверняка еще оставалась в доме; но, заметив свидетеля, он сильно смутился, поправил на себе серое драповое пальто и неуверенно улыбнулся Футаки: “Вот видите…” Но Футаки не произнес ни слова. “Сами знаете, как оно бывает. И потом…” Футаки пожал плечами: “Понятно. Я просто хотел узнать, готовы ли вы. Остальные уже все закончили”. Директор откашлялся: “Я? Ну, можно считать, что я тоже готов. Осталось только погрузить чемоданы в тележку Кранера”. — “Хорошо. Думаю, вы договоритесь”. — “Да уж договорились. Два литра палинки с меня взял. В другом случае я бы еще подумал, но сейчас, перед такой дорогой…” — “Понимаю. Оно того стоит”, — успокоил его Футаки и, попрощавшись, направился к машинному залу. Директор, словно только и ждал, когда Футаки отойдет, на прощание смачно плюнул через дверной проем в прихожую и, схватив обломок кирпича, запустил им в кухонное окно. А когда Футаки резко обернулся на звон стекла, он принялся отряхивать от пыли пальто и, словно ничего не произошло, стал озабоченно ковыряться в груде обломков. Спустя полчаса посельчане стояли уже у машинного зала, готовые двинуться в путь. У всех, за исключением Шмидта (который отвел Футаки в сторону и попытался объяснить случившееся: “Понимаешь, приятель, мне такое и в голову не пришло бы. Просто вдруг со стола упала кастрюля, ну а дальше само пошло”), раскраснелись лица и поблескивали глаза, выдавая удовлетворение тем, что “прощание удалось на славу”. На двухколесной тележке Кранеров, кроме чемоданов директора, поместилась еще и добрая часть пожитков Халичей, а у Шмидтов имелась своя тележка, так что можно было не опасаться, что из-за обилия скарба их движение слишком замедлится. Все было готово, и они могли бы уж двинуться в путь, но не было никого, кто отдал бы команду. Каждый ждал, что это сделает другой, так они и стояли, безмолвно и в нарастающем смущении глядя на поселок, ибо теперь, в момент расставания, они чувствовали, что “все-таки надо бы что-то сказать”, какие-то слова прощания “или что-то подобное”, причем все рассчитывали на Футаки, но к тому времени, когда он нашел подобающие “довольно торжественные” слова, несколько затушевывающие впечатление от так и не понятого им бессмысленного погрома, потерявший терпение Халич ухватился за рукоятки тачки и крикнул: “Н-но!” Кранер впрягся в свою тележку спереди, задавая процессии направление, его жена и госпожа Халич поддерживали поклажу с боков, чтобы от тряски не свалилась какая-нибудь сумка или кошелка; за ними, толкая тачку, шел Халич, а замыкали шествие Шмидты. Они выехали из главных ворот вымершего поселка; долгое время слышен был только скрип колес ручных тележек и тачки, ибо кроме госпожи Кранер — которая не могла выдержать столь продолжительного молчания и время от времени комментировала состояние, в котором пребывали наваленные на их тележку вещи, — никто не осмеливался нарушить тишину. Ведь было не так-то просто привыкнуть к тому смятению, к странной смеси энтузиазма и беспокойства, связанного с неизвестностью, которые только усугубляли тревогу по поводу того, удастся ли выдержать после двух бессонных ночей все тяготы продолжительного пути. Но это длилось недолго, ибо всех успокоило, что вот уже несколько часов дождь только накрапывал, и ухудшения не предвиделось и позднее, а с другой стороны, им было все труднее сдерживать в себе слова облегчения и восторга от собственной героической смелости, которые не может долго обуздывать ни один человек, отправившийся на поиски приключений. Кранер готов был исторгнуть восторженный вопль уже тогда, когда они вышли на тракт и двинулись в направлении, ведущем от города к усадьбе Алмаши, ведь в этот момент закончилась десятилетняя череда мучений, за которые он отомстил миру полчаса назад, — но, видя, с каким удрученным видом бредут за ним его спутники, он сдержался и не выказывал своих чувств до тех пор, пока они не достигли бывших владений Хохмайса: тут он уже не мог скрывать дальше веселое настроение и радостно возопил: “Мать вашу так-растак! Конец горемычной жизни! Нам удалось! Люди! Братцы мои! Нам все-таки удалось!” Остановив тележку, он повернулся лицом к остальным и, хлопая себя по ляжкам, снова заорал: “Вы слышите, братцы?! Конец нищете! Вы способны это понять? Эй, жена, до тебя доходит?!” Он подскочил к госпоже Кранер, подхватил ее будто ребенка и стремительно закружился с ней, а когда выдохся, опустил на землю и бросился ей на шею, приговаривая: “Я всегда говорил, я всегда говорил!” Тут прорвало и остальных: первым бойко затараторил Халич, который, честя на чем свет стоит небо и землю, повернулся к поселку и грозно потряс кулаком, затем Футаки подошел к широко улыбающемуся Шмидту, но от растроганности смог только проговорить: “Эх, приятель…”, а школьный директор с энтузиазмом стал объяснять госпоже Шмидт (“Вот и я говорил, никогда не надо терять надежды! Надо верить, до последнего вздоха! А иначе что с нами было бы? Ну скажите — что?”), но та — с трудом выдерживая этот внезапный приступ безумной радости — ответила ему неопределенной улыбкой, дабы не привлекать внимания остальных; госпожа Халич, возведя глаза к небу, истово бормотала молитву, начинающуюся словами “Благословенно имя Твое”, до тех пор, пока дождь, падавший ей на лицо, не вынудил ее опустить голову — к тому же она понимала, что не может перекричать “этот безбожный гвалт”. “Люди! — воскликнула госпожа Кранер. — За это надо выпить!” И вытащила из баула пол-литровую бутылку. “Мать честная! Да вы подготовились к новой жизни!” — обрадовался Халич и быстро пристроился за спиной Кранера, чтобы очередь поскорее дошла до него; но бутылка переходила от одного рта к другому безо всяких правил, и когда Халич спохватился, жидкость уже едва булькала на ее донышке. “Не печальтесь, Лайош! — шепнула ему госпожа Кранер и ободряюще подмигнула. — Подождите, будет еще!” С этого момента Халича будто подменили: он так легко погнал тачку по дороге, словно она была пустой, и несколько успокоился, лишь когда через пару сотен метров укоризненно посмотрел на госпожу Кранер, но та охладила его пыл взглядом, означавшим “еще не время…”. Радость Халича, конечно, приободрила и остальных, поэтому — хотя то и дело приходилось поправлять кошелки и сумки на вершине тележек — продвигались они неплохо: вскоре остался позади мостик через старый оросительный канал, и вдали уже показались огромные мачты высоковольтной линии с болтавшимися между ними провисшими проводами. К перескакивающему с пятое на десятое разговору иногда подключался и Футаки, хотя ему идти было тяжелее, чем остальным, потому что шагать с ними в ногу ему мешали тяжелые чемоданы, которые он тащил на себе (Кранер и Шмидт неоднократно пытались пристроить их на тележку, но все их старания были тщетны), а кроме того, он должен был прилагать особые усилия, чтобы не отстать из-за своей хромоты. “Хотел бы я знать, что с ними будет?” — задумчиво заметил он. “С кем?” — спросил Шмидт. “Ну, с Керекешем, например”. — “С Керекешем? — обернувшись к ним, крикнул Кранер. — Нашли о ком беспокоиться! Вчера он спокойно вернулся домой, упал на кровать, и если она под ним не рухнула, то, я думаю, проснется он только завтра. Потом поворчит у корчмы и поплетется к Хоргош. Они ведь с ней два сапога пара”. — “Это уж точно! — подхватил Халич. — Назюзюкаются как следует, их ведь больше ничто не интересует! До всего остального им дела нет! Эта Хоргош вон даже траур на следующий день сняла…” — “Да, кстати, — перебила его госпожа Кранер, — а как там наш Келемен знаменитый? Он так быстро смотался, что я даже не заметила”. — “Келемен? Мой драгоценный приятель? — обернувшись, осклабился Кранер. — Да он еще вчера в полдень слинял. Не повезло бедолаге, хе-хе! Сперва на меня нарвался, а потом, дурак, к Иримиашу прицепился. Только он не на того напал, Иримиаш не стал с ним цацкаться, а сразу послал его куда следует, когда тот начал ему заливать, что так, мол, и этак, и он знает, что тут надо делать, всю эту банду упрятать в тюрягу, а сам он заслуживает особого отношения со стороны Иримиаша, ну и тому подобное! В общем, удрал он, только его и видели! Думаю, что его сгубило то, что он начал под носом у Иримиаша своей повязкой дружинника размахивать, ну, тот ему и сказал, чтобы этой повязкой он себе жопу подтер, простите за выражение”. — “Да я тоже не в восторге от этого идиота, — заметил Шмидт. — Зато от телеги его я бы не отказался”. — “Это верно. Да только что бы мы делали с ним? Он только и знает, что всех задирать”. Госпожа Кранер внезапно остановилась: “Стойте, стойте!” Кранер испуганно притормозил тележку. “Черт возьми, вот голова-то моя дырявая!” — “Да в чем дело? — прикрикнул на нее Кранер. — Что с тобой?” — “Доктор”. — “Что доктор?” Наступило молчание. Шмидт тоже остановил тележку. “Ну… — запинаясь, начала она, — так я же… я ни единым словом ему не обмолвилась! Как же так?!” — “Да полно тебе, жена! — недовольно сказал ей Кранер. — Я уж думал, случилось что. Чего ты о нем беспокоишься?” — “Наверняка он пошел бы с нами. Он ведь там пропадет один. Я знаю его, как не знать после стольких лет? Он уже все равно что ребенок. Не поставишь перед ним еду, так он и помрет с голоду. А его палинка! Сигареты! Грязное белье! Да его крысы сожрут через две недели!” На эти слова с раздражением отозвался Шмидт: “Не надо здесь из себя героиню строить! Если так уж болит по нему душа — возвращайтесь! А я по нему не скучаю. Ни капельки! Но по-моему, он и сам рад, что больше не видит нас…” Тут вмешалась и госпожа Халич: “Верно вы говорите! Лучше поблагодарим Господа, что этого выродка преисподней нет с нами! Я давно поняла, что он с сатаной водится!” Воспользовавшись остановкой, Футаки закурил и предложил остальным. “Вот ведь странно, — задумчиво произнес он. — Неужели он ничего не заметил?” Подала голос и госпожа Шмидт, до тех пор молчавшая. “Да он все равно что крот, — сказала она, подойдя поближе. — Даже хуже. Крот-то хоть иногда голову на поверхность высовывает. А доктор, кажется, решил себя заживо схоронить. Я его уже несколько недель не видела…” — “Да будет вам! — радостно крикнул Кранер. — Он там чувствует себя замечательно. Каждый день напивается, а потом храпит, других дел у него и нету. И нечего его тут оплакивать! Мне бы такое наследство, какое он получил от матери! И вообще, хватит тут околачиваться! Идемте, а то мы так никогда не доберемся!” Но Футаки все же не успокоился. “День-деньской сидит у окна. Как он мог ничего не заметить? — тревожно подумал он и, опираясь на палку, двинулся вслед за Кранерами. — Там стоял такой гвалт, что нельзя было не услышать. Беготня, скрип колес, вопли… Хотя все возможно. Нельзя исключить, что он все проспал. В конце концов, госпожа Кранер виделась с ним позавчера, и тогда с ним все было в порядке. И вообще, Кранер прав, каждый должен заниматься своими делами. Если он хочет подохнуть там, пускай подыхает. А впрочем… готов биться об заклад, что через пару дней, услышав о том, что произошло, он подумает да и отправится вслед за нами. Без нас он уже не может”. Пока они миновали следующие пятьсот или шестьсот метров, дождь зарядил сильнее. Посельчане, ворча, продолжали путь; облетевшие акации по обеим сторонам дороги попадались все реже, словно сама жизнь вокруг медленно иссякала. А поодаль, на заболоченных полях, не было и того: ни деревца, ни ворон. На небе уже показалась луна — ее бледный диск едва просвечивал сквозь хмурую пелену неподвижных туч. Час спустя стало ясно, что уже смеркается, а затем неожиданно наступила ночь, да к тому же на всех, тоже неожиданно, навалилась усталость: когда они проходили мимо обшарпанного жестяного распятия за околицей Чюда и госпожа Халич предложила немного передохнуть (да прочесть “Отче наш”), ее идею с гневом отвергли, понимая, что стоит им только остановиться, и они уже вряд ли продолжат путь. Напрасно пытался Кранер развеселить своих спутников, припоминая разные забавные случаи (“А помните, как жена корчмаря расколотила деревянную ложку о мужнину голову…” или “А когда Петрина насыпал соли под хвост рыжей кошке…”), те не только не оживились, но про себя принялись укорять Кранера за то, что не закрывает рта. “И вообще! — бушевал Шмидт. — Кто сказал ему, что он тут главный? С какой стати он тут командует? Ничего, вот пожалуюсь Иримиашу, он рога ему обломает! Уж больно раздухарился в последнее время…” А когда несдающийся Кранер предпринял очередную попытку поднять настроение (“передохнем минутку! Да выпьем по глоточку! Тут каждая капля — чистое золото, это не из нашей корчмы!”), то они прикладывались к бутылке с таким озлоблением, будто Кранер до этого прятал ее от них. Футаки тоже не выдержал: “Ишь, весельчак какой! Хотел бы я посмотреть, как бы ты веселился, если бы тебе самому пришлось с хромой ногой тащить эти два чемодана…” — “А ты думаешь, мне легко с этой чертовой колымагой? — вспылил Кранер. — Только и думаешь, как бы она не рассыпалась на этой сраной дороге!” Он обиженно замолчал и с этой минуты ни с кем больше не разговаривал, а впрягшись в тележку, смотрел только себе под ноги. Госпожа Халич принялась про себя костерить госпожу Кранер, поскольку была почти уверена, что та прохлаждается по ту сторону тележки; Халич, глядя на стертые в кровь ладони, проклинал Кранера и Шмидта, которым, “конечно, легко трепать языком…”. Но главным бельмом на глазу у всех была, разумеется, госпожа Шмидт, поскольку теперь уже невозможно было не замечать, что она хранит молчание с самого начала пути, даже “нет, если хорошенько подумать, — мелькнуло одновременно и у госпожи Кранер, и у Шмидта, — ее голоса почти не слышно с тех самых пор, как вернулся Иримиаш…”. “Подозрительна мне эта госпожа Шмидт, — продолжала размышлять госпожа Кранер. — Что-то гложет ее! Может, больна? Только не… Да нет. Она не такая дура. Наверняка Иримиаш что-то сказал ей, когда зазвал ее вчера вечером к себе в кладовую… Но что ему от нее понадобилось? Ну конечно, все знают, что было между ними в свое время… Но когда это было? Сколько лет уж прошло…” — “Этот Иримиаш совсем ей голову закружил, — беспокойно думал Шмидт. — Как она на меня посмотрела, когда госпожа Халич явилась с известием!.. Прямо пронзила взглядом! Может, она влюби… А, нет. В таком возрасте уже головы не теряют. Ну а если… все-таки? Вроде должна бы знать, что я тут же сверну ей шею! Нет, на это она не пойдет! И вообще, не думает же она, будто Иримиаш спит и видит ее в своих объятиях! Это смешно! Она же воняет, как хрюшка, хотя и одеколонится целыми днями. Очень нужна она Иримиашу! У него баб и так полно, одна лучше другой, на что ему эта курица деревенская! Нет, конечно… Но тогда почему у нее блестят глаза? Эти ее глазищи телячьи?.. А как она вертела хвостом перед Иримиашем, чтоб ей ни дна ни покрышки! Хотя она ведь вертит хвостом перед кем угодно, лишь бы мужик был… Но ничего, я ее отучу от этого! Если ей было мало того, что уже получила, то я добавлю, за мной не станет! Я ее приведу в чувство, это как пить дать! Да чтоб в этом гребаном мире не осталось ни одной сисястой шалавы!” Футаки становилось все труднее поспевать за другими, ремни до крови натерли плечо, кости ломило, и когда его искалеченную ногу снова пронзила боль, он сильно отстал от других; но те ничего не заметили, даже Шмидт наплевал на него, только крикнул: “Ну что там такое! Мы и так еле тащимся, а тут еще ты тормозишь!” Поскольку Шмидт все больше и больше злился на Кранера за то, что тот “разыгрывает из себя босса”, он рявкнул на госпожу Шмидт, чтобы та не отлынивала, собрал последние силы и зачастил своими короткими ножками. Вскоре он поравнялся с тележкой Кранеров и возглавил процессию. “Давай, давай, чеши! — злобствовал про себя Кранер. — Посмотрим, кто дольше выдержит!” Халич издал жалобный стон: “Ох, братцы… Да не бегите вы так! Я себе ноги сбил в этих чертовых сапогах, каждый шаг — настоящая пытка!” — “Не скули! — гневно одернула его госпожа Халич. — Чего раскудахтался? Лучше покажи им, что ты не только в корчме герой!” Пришлось Халичу стиснуть зубы и поспешать вслед за Шмидтом и Кранером, которые все более ожесточенно боролись за первенство, пытаясь обогнать друг друга, так что во главе отряда попеременно оказывался то один, то другой. А Футаки по этой причине все больше отставал от процессии, и когда расстояние между ним и другими увеличилось до двухсот метров, он уже не пытался догнать их. В голове у него возникали все новые планы, как сделать так, чтобы было легче тащить тяжелеющие с каждой минутой чемоданы, но как бы он ни поправлял на себе ремни, мучения его не кончались. Наконец он решил больше не терзаться и, выбрав на обочине акацию со стволом потолще, свернул с дороги и как был, вместе с чемоданами, рухнул в грязь. Привалившись спиной к стволу, он какое-то время жадно глотал воздух, затем скинул с себя ремни и вытянул ноги. Сунув руку в карман, он хотел было закурить, но сил не было даже на это. Его неожиданно сморил сон. Очнулся он оттого, что захотел помочиться; он кое-как поднялся, но все члены его так затекли, что он тут же повалился обратно и лишь со второй попытки сумел удержаться на ногах. “Какие же мы идиоты… — вслух прорычал он и, закончив мочиться, сел на чемодан. — Не послушались Иримиаша! Говорил он нам, чтобы не спешили пока с этим переселением, а мы что? Сегодня же! Сегодня же вечером! И пожалуйста! Сижу тут в грязи, полумертвый от усталости… Как будто не все равно, сегодня, завтра или через неделю… А может, Иримиаш нам грузовик раздобыл бы! Но нам же не терпится! Сию минуту… немедленно!.. Особенно Кранеру! Ну да ладно. Теперь уже поздно каяться. Осталось не так уж много”. Он все же вытащил сигарету, прикурил и глубоко затянулся. Ему несколько полегчало, хотя голова все еще кружилась и ныла. Он вытянул и помассировал истерзанные конечности и стал ковырять палкой землю перед собой. Смеркалось. Дорога была уже еле видна, но Футаки был спокоен: сбиться с пути он не мог, ведь дорога заканчивалась у усадьбы Алмаши, к тому же несколько лет назад он частенько туда наведывался, потому что в то время усадьбу использовали как кладбище железного лома, и одна из его обязанностей состояла в том, чтобы доставлять пришедшие в негодность списанные плуги, бороны и бог знает какой еще хлам в строение, которое уже и тогда дышало на ладан. “А все-таки, если разобраться, есть во всем этом что-то очень странное… — вдруг подумал он. — Ну, во-первых… эта усадьба. Конечно, когда-то, еще в графские времена, она выглядела довольно прилично. Но теперь? Когда я был там в последний раз, комнаты заросли бурьяном, черепицу с башни сорвало ветром, и не то что дверей, даже окон не было, а в полу кое-где зияли такие дыры, что можно было в подвал заглянуть… Оно конечно, мое дело маленькое… Иримиаш — начальник, он знает, почему присмотрел именно эту усадьбу! Может быть… она тем и хороша, что чертовски далеко от всего… Ведь поблизости нет ни хутора, ничего… Кто знает. Всякое может быть”. В такую сырую погоду ему не хотелось экспериментировать с тяжело зажигающимися спичками, поэтому он прикурил вторую сигарету от еще тлеющего окурка, но не выбросил его, а еще подержал немного в полусогнутых пальцах, чтобы не пропадало пусть совсем малое, но все же тепло. “И потом… все, что было вчера… Как ни стараюсь, а все не могу себе уяснить… Ведь он понимает, что мы его знаем. Зачем же тогда понадобилось кривляться? Вещал, как какой-то миссионер… Видно было, что он и сам мучается, не только мы… Не понимаю… ведь он наверняка знал, чего мы хотим. Знал, что всю его болтовню насчет этой дурочки мы слушаем только потому, что хотим наконец услышать: “Вот что, люди… давайте-ка с этим кончать… я здесь, я вернулся. Довольно уныния! Займемся-ка с вами чем-нибудь дельным. Если есть предложения, давайте обсудим…” Так нет же! Дамы и господа, дамы и господа, какие вы все виноватые… С ума сойти! И ведь не поймешь, дурачится он или это серьезно… Не скажешь ему, чтобы прекратил… Ну а все это дело со слабоумной девочкой… Ну наглоталась крысиного яду, так что? Может, для этой несчастной оно и лучше, по крайней мере отмучилась. Но при чем здесь я?! У нее есть мать, вот она и должна была позаботиться о ребенке! Так нет… она еще нас заставила целый день… в такую дрянную погоду… рыскать по всей округе, пока не нашли эту бедолагу!.. Пусть бы искала сама, эта старая ведьма! Все так. Только кто поймет Иримиаша? Нет на свете таких людей… А с другой стороны… раньше таких вещей он точно не делал… От изумления люди в себя не могли прийти… Это верно, он изменился. Кто знает, через что он прошел за последние годы? Но его ястребиный нос и клетчатый пиджак с красным галстуком — как были, так и остались! Значит, все будет хорошо!” Он облегченно вздохнул, поднялся, поправил на плече ремни и, опираясь на палку, двинулся по дороге. Чтобы время летело быстрее и чтобы отвлечь внимание от впивающихся в плоть ремней, да еще оттого, что ему было страшновато ковылять одному по пустынной дороге, затерявшейся на краю света, он затянул “Как прекрасна ты, милая Венгрия”, но после второй строки не смог вспомнить слова, и поскольку ничего другого в голову не пришло, запел гимн Венгрии. Но от пения он почувствовал себя еще более одиноким. Он замолчал и тут же насторожился, затаив дыхание. Ибо справа от него как будто послышался некий шум… Он прибавил шагу, насколько позволяла больная нога. Но тут что-то захрустело с другой стороны. “Что за черт?..” Он решил, что лучше будет продолжить пение. Идти все равно уж недолго. Так и время пролетит незаметней…

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация