– Я пользовался большой популярностью, – продолжал он. – У меня хороший голос и немного артистического таланта. Пока там сидел, я веселил народ. Потом опять угодил за решетку. Чепуха! Я приноравливаюсь к любым условиям. В таких заведениях всегда бывают пианино, бильярдный стол и книги – и если не найти ничего выпить, какая-нибудь дурь найдется всегда. Я легко переключаюсь с одного на другое. Какая разница? Ведь все, что нужно, – это отключиться от настоящего…
– Да, но в самом ли деле можно так отключиться? – вставил Ратнер.
– Можно! Дайте мне пианино, литр ржаного и удобное для общения местечко, и я буду счастлив, как только может быть счастлив человек. Видите ли, мне не нужна вся эта параферналия, которой окружаете вы себя. Все, что я ношу с собой, – это зубная щетка. Если мне нужно побриться, я иду в парикмахерскую; если нужно сменить белье, покупаю новое; когда я голоден, я что-нибудь ем; когда устаю – сплю. Для меня нет никакой разницы, где я сплю – в постели или на голой земле. Если мне захочется написать рассказ, я иду в редакцию газеты и беру напрокат пишущую машинку. Если мне нужно съездить в Бостон, все, что нужно, – это показать свой пропуск поездному кондуктору. И любое место для меня становится милым домом, если я могу там спокойно выпить и поболтать с приветливым человеком моего же типа. Я не плачу налогов и обхожусь без квартирной платы, у меня нет начальника и нет обязанностей. Я не голосую на выборах, и мне плевать на то, кто сейчас президент или вице-президент. Я не жажду зарабатывать деньги и не добиваюсь славы или успеха. Да и что можете предложить мне вы, чего у меня нет? Я свободный человек – в отличие от вас! Все, что мне нужно, – это литр виски каждый день – бутылка забытья, всего только. Что касается здоровья, то оно меня не беспокоит нисколько. Я так же силен и здоров, как большинство людей. Если же со мной что-нибудь не в порядке, то я об этом не знаю. Я вполне могу дожить до ста лет, в то время как вас, вероятно, беспокоит вопрос, доживете ли вы до шестидесяти. Для меня существует всего один день – сегодняшний. Если я чувствую себя хорошо, то пишу стихотворение, которое могу выбросить на следующий день. Я не домогаюсь премий по литературе, просто выражаю себя по-своему – вздорно и сварливо.
На этом пункте он как бы застрял, начав распространяться о своих литературных талантах. Его одолевало тщеславие. Когда он стал настаивать, чтобы я взглянул на рассказ, который он набросал для какого-то популярного журнала, я счел за лучшее осадить его. Мне было интереснее слушать о сорвиголове и пьянице, нежели о писателе.
– Послушайте, – сказал я ему без околичностей, – вы же сами назвали свои сочинения хренью, правда? Так вот, я не читаю хрень. Так что нечего сваливать на меня эту халтуру – я не сомневаюсь, что вы можете писать так же плохо, как любой ближний, – для этого не надо быть гением. Что меня интересует, так это хорошая литература: меня восхищает гениальность, а не успех. Иное дело, если у вас есть то, чем вы гордитесь. Я бы почитал что-нибудь, что вам нравится самому.
Он подарил мне долгий снисходительный взгляд. Какое-то время он смотрел на меня молча и оценивающе.
– Я скажу вам, – наконец сказал он. – Есть одна вещь, которую я написал и которую считаю хорошей, – именно поэтому я и не доверил ее бумаге. Но она у меня здесь. – И он постучал указательным пальцем по лбу. – Если вы не прочь, я ее вам прочитаю. Это поэма, которую я написал, когда был в Маниле. Вы, наверное, слышали о крепости Морро-Касл
[97], правда? Отлично, я находился как раз под стенами Морро-Касл, когда на меня нашло вдохновение. Я считаю, что написал великую вещь. Да, я точно знаю! Мне не хотелось бы видеть ее напечатанной. И я не хотел бы получить за нее деньги. Слушайте!..
Не останавливаясь, чтобы прокашляться или хлебнуть кофе, он начал читать поэму о закате солнца в Маниле. Он читал ее быстрым темпом, чистым и музыкальным голосом. Он как будто снимал на пленку стремнину быстрой реки с каноэ. Все разговоры вокруг нас стихли; кое-кто поднялся с места и встал поближе, чтобы лучше слышать его. Казалось, поэма не имеет ни начала, ни конца. Как я уже выразился, сперва она текла со скоростью реки и продолжалась таким же темпом, образ за образом, крещендо за крещендо, поднимаясь и опадая музыкальными каденциями. К сожалению, я не помню из нее ни одной строки. Все, что осталось, – это ощущение движения на дышащей груди великой реки, несущейся через сердце тропиков, украшенной трепетанием сверкающего солнечного плюмажа, блеском зеленой листвы, изгибами и колебаниями озерных водорослей, пульсацией полуночной синевы неба, мерцанием звезд, подобных сверкающим драгоценностям, и пением птиц, опьяненных бог знает чем. Эти строки пронизывала лихорадка, но не больного, а возвышенного и яростного существа, которое неожиданно обрело голос и теперь пробовало его в темноте. Этот голос исходил прямо из сердца, изливался упругой, вибрирующей колонной крови, атаковал слух восторженными громовыми волнами. Завершение поэмы было скорее сокращением, чем прекращением, она постепенно ослабевала, превращаясь в дробный ритм шепота, продолжающегося после наступления тишины и наконец с ней окончательно слившегося. Голос уже прекратил звучать, но поэма по-прежнему пульсировала и отзывалась эхом в мозговых клетках.
Наш знакомый нарушил наступившую тишину, скромно сославшись на свою необыкновенную способность запоминать все строчки, на которые падал его взгляд.
– Я помню все, что читал в школе, – сказал он, – от Лонгфелло и Вордсворта до Ронсара и Франсуа Вийона. Вийон – вот парень, который мне по душе. – Он пустился декламировать знакомые строки, и, судя по произношению, французский он знал не только по учебникам. – Самые великие поэты – это китайцы, – говорил он. – Через мелочи они открывают нам величие мира. Они прежде всего философы и только потом поэты. Свою поэзию они проживали сердцем, а нам, кроме смерти и опустошенности, воспевать нечего. Не сочинять же стихи об автомобилях и телефонных будках? В поэзии должно биться неразбитое сердце. Вы должны верить во что-то. А ценности, которые нас учили уважать в детстве, рассыпались в прах. Мы более не люди, а автоматы. Нам не доставляет удовольствия даже убийство. Последняя война убила в нас инстинктивность. Мы не взаимодействуем с жизнью, мы на нее реагируем. Наши поэты смахивают на потерянный легион разбитых наголову архангелов. Мы болтаемся в хаосе, а наши вожди, слепые, как летучие мыши, вопят ослами. Вы же не назовете мистера Рузвельта великим вождем, правда? Не назовете, если знаете нашу историю. Вождь должен обладать великим ви́дением, поднимать свой народ из болота на мощных крыльях, пробуждать их от ступора, в котором они пребывают. Вы не продвинете далеко дело свободы и человечества, ведя бедных мечтателей на бойню. Да и о чем он вечно стенает? Разве это Создатель назначил его Спасителем Человечества? Когда я отправился за океан сражаться за демократию, я был всего только юношей. У меня не было ни великих амбиций, ни желания кого-либо убивать. Меня воспитали в вере, что кровопролитие – это преступление против Бога и человека. Ну так что ж, я вел себя так, как мне велели, – как подобает хорошему солдату. И убивал каждого мерзавца, который пытался убить меня. А что еще мне оставалось делать? Конечно, не все сводилось к убийству. Иногда выпадали хорошие моменты – я никогда бы раньше не подумал, что и они могут радовать. Фактически все на войне было не так, как я представлял себе заранее. Вы знаете, каких негодяев из нас там делают? Да нас бы мать родная не узнала, если бы видела, какого рода удовольствиям мы там предавались – или как ползали в грязи и втыкали штыки в людей, которые не сделали нам ничего плохого. Говорю вам, это было так отвратительно, что я сам не знал, в кого там превратился. Я стал просто номером на коммутаторе, зажигавшимся каждый раз, когда приходил приказ сделать одно, другое или третье. Меня нельзя было назвать человеком – во мне и вправду не осталось ничего человеческого. И я не был животным, потому что, будь я животным, я бы поостерегся влипнуть в такую кровавую кашу. Животные убивают друг друга, только когда они голодны. Мы убиваем, потому что боимся собственной тени, боимся, что, обратившись к здравому смыслу, нам пришлось бы признать все наши гордые принципы ложными. Сейчас у меня нет никаких принципов – я изгой. Мне лишь одно нужно – вылакать изрядную норму спиртного, чтобы забыть, на что похожа настоящая жизнь. А ведь никто не договаривался, чтобы все было устроено именно так. Меня не убедить, что я убивал всех немцев, чтобы довести дело до подобного кошмара. Нет, господа командиры, я отказываюсь принимать в этом участие. Я умываю руки. Плевать я на все хотел. Наверное, я говорю, как плохой гражданин. Так я и есть плохой гражданин. Что из этого! Вы что же, полагаете, что, если я попрошу у вас дубинку и винтовку, чтобы снова начать убийство, это сделает из меня хорошего гражданина, пригодного, чтобы голосовать за демократов? И наверное, если бы я поступил именно так, я кормился бы прямо из их руки, да? Только вот я не желаю есть ни из чьей руки. Я хочу, чтобы меня оставили в покое; хочу, чтобы мне снились мои собственные сны и чтобы я верил в то, во что верил когда-то, в то, что жизнь добра и прекрасна и что люди могут жить друг с другом в мире и благоденствии. Ни один сукин сын на земле не сможет убедить меня, что для улучшения жизни нужно сначала хладнокровно убить миллион или десять миллионов людей. Нет, господа, у этих мерзавцев нет сердца. Я знаю, что немцы – люди не хуже нас. Господи, я даже знаю по собственному опыту, что некоторые из них, во всяком случае, значительно лучше, чем французы или англичане.