— Ребятки, сбегайте кто-нибудь и узнайте, который час.
Я сбегал, узнал и сказал:
— Без пяти двенадцать, тетя Саня…
Она сказала:
— Шабаш, девчата! Я — в столовую! — и пошла со двора.
И тетя Раечка и тетя Нелли пошли за ней обедать.
А бочонок с краской оставили. И резиновый шланг тоже.
Мы сразу подошли ближе и стали смотреть на тот кусочек дома, где они только сейчас красили. Было очень здорово: ровно и коричнево, с небольшой краснотой. Мишка смотрел-смотрел, потом говорит:
— Интересно, а если я покачаю насос, краска пойдет?
Аленка говорит:
— Спорим, не пойдет!
Тогда я говорю:
— А вот спорим, пойдет!
Тут Мишка говорит:
— Не надо спорить. Сейчас я попробую. Держи, Дениска, шланг, а я покачаю.
И давай качать. Раза два-три качнул, и вдруг из шланга побежала краска! Она шипела, как змея, потому что на конце у шланга была нахлобучка с дырочками, как у лейки. Только дырки были совсем маленькие, и краска шла, как одеколон в парикмахерской, чуть-чуть видно.
Мишка обрадовался и как закричит:
— Крась скорей! Скорей крась что-нибудь!
Я сразу взял и направил шланг на чистую стенку. Краска стала брызгаться, и там сейчас же получилось светло-коричневое пятно, похожее на паука.
— Ура! — закричала Аленка. — Пошло! Пошло-поехало! — и подставила ногу под краску.
Я сразу покрасил ей ногу от колена до пальцев. Тут же, прямо у нас на глазах, на ноге не стало видно ни синяков, ни царапин! Наоборот, Аленкина нога стала гладкая, коричневая, с блеском, как новенькая кегля.
Мишка кричит:
— Здорово получается! Подставляй вторую, скорей!
И Аленка живенько подставила вторую ногу, а я моментально покрасил ее сверху донизу два раза.
Тогда Мишка говорит:
— Люди добрые, как красиво! Ноги совсем как у настоящего индейца! Крась же ее скорей!
— Всю? Всю красить? С головы до пят?
Тут Аленка прямо завизжала от восторга:
— Давайте, люди добрые! Красьте с головы до пят! Я буду настоящая индейка.
Тогда Мишка приналег на насос и стал качать во всю ивановскую, а я стал Аленку поливать краской. Я замечательно ее покрасил: и спину, и ноги, и руки, и плечи, и живот, и трусики. И стала она вся коричневая, только волосы белые торчат.
Я спрашиваю:
— Мишка, как думаешь, а волосы красить?
Мишка отвечает:
— Ну конечно! Крась скорей! Быстрей давай!
И Аленка торопит:
— Давай-давай! И волосы давай! И уши!
Я быстро закончил ее красить и говорю:
— Иди, Аленка, на солнце пообсохни! Эх, что бы еще покрасить?
А Мишка:
— Вон видишь, наше белье сушится? Скорей давай крась!
Ну с этим-то делом я быстро справился! Два полотенца и Мишкину рубашку я за какую-нибудь минуту так отделал, что любо-дорого смотреть было!
А Мишка прямо вошел в азарт, качает насос, как заводной. И только покрикивает:
— Крась давай! Скорей давай! Вон и дверь новая на парадном, давай, давай, быстрее крась!
И я перешел на дверь. Сверху вниз! Снизу вверх! Сверху вниз, наискосок!
И тут дверь вдруг раскрылась, и из нее вышел наш управдом Алексей Акимыч в белом костюме.
Он прямо остолбенел. И я тоже. Мы оба были как заколдованные. Главное, я его поливаю и с испугу не могу даже догадаться отвести в сторону шланг, а только размахиваю сверху вниз, снизу вверх. А у него глаза расширились, и ему в голову не приходит отойти хоть на шаг вправо или влево…
А Мишка качает и знай себе ладит свое:
— Крась давай, быстрей давай!
И Аленка сбоку вытанцовывает:
— Я индейка! Я индейка!
Ужас!
…Да здорово нам тогда влетело. Мишка две недели белье стирал. А Аленку мыли в семи водах со скипидаром…
Алексею Акимычу купили новый костюм. А меня мама вовсе не хотела во двор пускать. Но я все-таки вышел, и тетя Саня, Раечка и Нелли сказали:
— Вырастай, Денис, побыстрей, мы тебя к себе в бригаду возьмем. Будешь маляром!
И с тех пор я стараюсь расти побыстрей.
Не пиф, не паф!
Когда я был дошкольником, я был ужасно жалостливый. Я совершенно не мог слушать про что-нибудь жалостное. И если кто кого съел, или бросил в огонь, или заточил в темницу, — я сразу начинал плакать. Вот, например, волки съели козлика, и от него остались рожки да ножки. Я реву. Или Бабариха посадила в бочку царицу и царевича и бросила эту бочку в море. Я опять реву. Да как! Слезы бегут из меня толстыми струями прямо на пол и даже сливаются в целые лужи.
Главное, когда я слушал сказки, я уже заранее, еще до того самого страшного места, настраивался плакать. У меня кривились и ломались губы и голос начинал дрожать, словно меня кто-нибудь тряс за шиворот. И мама просто не знала, что ей делать, потому что я всегда просил, чтобы она мне читала или рассказывала сказки, а чуть дело доходило до страшного, как я сразу это понимал и начинал на ходу сказку сокращать. За какие-нибудь две-три секунды до того, как случиться беде, я уже принимался дрожащим голосом просить: «Это место пропусти!»
Мама, конечно, пропускала, перескакивала с пятого на десятое, и я слушал дальше, но только совсем немножко, потому что в сказках каждую минуту что-нибудь случается, и, как только становилось ясно, что вот-вот опять произойдет какое-нибудь несчастье, я снова начинал вопить и умолять: «И это пропусти!»
Мама опять пропускала какое-нибудь кровавое преступление, и я ненадолго успокаивался. И так с волнениями, остановками и быстрыми сокращениями мы с мамой в конце концов добирались до благополучного конца.
Конечно, я все-таки соображал, что сказки от всего этого становились какие-то не очень интересные: во-первых, очень уж короткие, а во-вторых, в них почти совсем не было приключений. Но зато я мог слушать их спокойно, не обливаться слезами, и потом все же после таких сказок можно было ночью спать, а не валяться с открытыми глазами и бояться до утра. И поэтому такие сокращенные сказки мне очень нравились. Они делались такие спокойные. Как все равно прохладный сладкий чай. Например, есть такая сказка про Красную Шапочку. Мы с мамой в ней столько напропускали, что она стала самой короткой сказкой в мире и самой счастливой. Мама ее вот как рассказывала:
«Жила-была Красная Шапочка. Раз она напекла пирожков и пошла проведать свою бабушку. И стали они жить-поживать и добра наживать».