Она промолчала. Он еще более понизил голос:
— Может быть, зайдем куда-нибудь? Посидим часок где-нибудь в тепле и уюте. Разопьем бутылочку твиши…
— Что вы, — сказала Тая, — я не пью.
— Ну какое же это питье! — проворковал кавалер. — Просто отдохнем: сидишь, котлетку по-киевски жуешь, оркестр стиляжку дует, разве плохо?
— Здорово, — сказал я, — как будто знакомый голос?
Лыбарзин узнал меня и заморгал глазами.
— Здравствуйте, — сказал он растерянно, — вы уже приехали?
— Нет еще, — сказал я, — это я тебе снюсь.
Он улыбнулся и затоптался на месте. Он не знал, что делать дальше. Я мешал ему, ему хотелось договориться с Таей, а тут свидетель, третий лишний, а Тая смотрит на нас независимо, со спокойным любопытством, кто знает, что она хочет сказать. Он переминался с ноги на ногу, и на него просто жалко было смотреть, неловко как-то. Но я вовсе не собирался помогать ему. Меня раздражал ее вид, будто она хотела сказать: «А что? А почему бы и нет? А тебе какое дело? Захочу и пойду с ним в ресторанчик кушать котлетку, ты мне не указ».
Меня от этого тошнило. И в эту минуту я твердо решил: пусть между нами все пошло к черту, мы все равно разойдемся, не прощу голубую «Волгу», никогда, но уж Лыбарзина-то между нами не будет, не из той он колоды, пусть кто угодно, но Лыбарзина не пущу в свою судьбу, не могу видеть подкрашенные бровки, потные руки, платочек на шейке, томные эти улыбочки. Если эта дура сама не понимает, я ей покажу сейчас. Держитесь, Крашеные Бровки!
Я сказал:
— Ты что как быстро укатил тогда?
— Вызвали, — сказал он с достоинством, — в Пензу, для укрепления программы.
— А, читал, — сказал я, — статья в «Пензенском рабочем». Что это они так на тебя навалились? Может, ты и вправду частенько сыплешь, но за что же в безвкусице обвинять? «Пошлая манера», «заигрывание с публикой»? Это слишком!
Он покраснел.
— Враги у всех есть, дядя Коля, — он скорбно поджал губки.
Ах вот что, ты пострадал, значит, от тайных интриг своих коварных соперников.
— Козни, знаете, зависть…
— Да, конечно, — сказал я, — все-таки ты чересчур поспешно уехал… Проститься надо было.
— Спешка, дядя Коля, реклама, реквизит, билеты, все один, дядя Коля, все сам, знаете наши порядки.
— Ну, все-таки хорошо, что встретились, — сказал я добродушно.
Он подумал, что пронесло, и засуетился.
— Конечно, хорошо, все-таки старые товарищи. Таисия Михайловна, нет ли у вас винца хоть какого-нибудь? Мы бы выпили со свиданьицем.
Но нет, не пронесло. Он ошибался.
— Не надо вина, — сказал я, — денег нет.
— Запрещено, — сказала Тая, — давно не торгуем.
Я сказал:
— Нет, Лыбарзин, нет, нет. Денег нету.
Он сказал с широким жестом:
— А у меня есть. Я заплачу…
Я сказал:
— Нет, так не пойдет. Я сам за себя всегда плачу. Но раз у тебя есть деньги, отдай мне сто рублей, что брал в Ташкенте.
Это было хуже, чем нокаут. Я даже пожалел его, ни к чему это было, не в моем характере, это во мне тот, другой нокаут работал, который я получил в душе. Лыбарзин сказал упавшим голосом;
— В получку отдам, дядя Коля, ладно? Сейчас у меня нету такой суммы…
Тая стояла с каменным лицом. Она и бровью не повела. Так, только глянула на меня мельком. А я успел увидеть, что там, на дне ее глаз, где раньше клокотала лава, теперь прыгает смех. Она опустила ресницы.
Я сказал:
— Жаль. Ну, на нет и суда нет. До получки я, конечно, дотяну, не помру с голода. А выпить для встречи надо бы. Коньяку, что ли… Налей-ка, Тая.
Она испуганно посмотрела на меня и хотела было сказать, что нету, запрещено и еще что-нибудь, но я смотрел на нее строго, прямо в глаза, и она вдруг поняла что-то, и смутилась, и наклонилась куда-то под стойку, и достала бутылку армянского «три звездочки», единственного, который я пью, и налила две рюмки.
Я сказал:
— И себе, Тая, налей. В честь моего приезда. Ничего.
Она не ответила ни слова. Взяла маленькую и налила себе.
Лыбарзин обиженно надул губки:
— Ну как же это, Таисия Михайловна? Ведь я же просил, а вы отказали. Запрещено!.. Для меня запрещено, а для Николая Иваныча…
Тая сказала ему ласково и увещевательно, как маленькому:
— Нельзя вам равняться…
У него разбежались глаза. Я такого никогда не видел. Один зрачок в левом углу глаза, а другой — в правом. Феерия-пантомима.
Он пробормотал:
— Не буду я пить.
Но я сделал вид, что не расслышал.
— Ну, — сказал я, — за здоровье Таисьи Михайловны! — И выпил.
Сразу за мной выпила и Тая. Лыбарзин выпил третьим. Тая нарезала ломтиками крупное желтое яблоко.
Издали кто-то махнул мне рукой. Это был Панаргин, помощник Вани Русакова. Высокий и медлительный, он подошел ко мне и быстро сунул для рукопожатия шершавую руку. Небрежно кивнул Лыбарзину. Тае отдельно. Лицо у него было в крупных, сползающих книзу морщинах, выражение глаз, красных и воспаленных, тревожное.
— Выпьешь? — сказал я.
— Не до того, — прогудел Панаргин, и так как мне было хорошо известно, что ему всегда было именно до того, я спросил его:
— Что с тобой?
— Плохие дела, брат, — сказал Панаргин мрачно.
— Говори скорей.
— Лялька болеет, а Русакова нет.
— Где же он?
— Завтра объявится. Черт его дернул лететь самолетом. Теперь припухает в Целинограде. У них там не взлетная погода…
— Что с Лялькой?
— Болеет, ну… не знаю… Вид плохой, стонет. Пойдем посмотрим!
Я сказал:
— Пошли.
— Будь друг, — обрадовался Панаргин, — сделай милость. Ум хорошо, а два — сам знаешь. Стонет, не ест, беда на мою голову.
— Бежим, — сказал я, выгрызая зернышки из яблока. — Тая, заверни мне булочек десяток.
Она кивнула.
— Я не за себя, — сказал Панаргин, — ты не думай. Ляльку жалко. Ведь это какая артистка! Безотказная. Разве она слон? Золото она, а не слон! Лучше любого человека.
— Не канючь, — сказал я. — Сейчас поглядим. Пойдем. — Я обернулся к Тае. Она протянула мне пакет. Там лежали плюшки. — За мной, — сказал я Тае, — ладно?
— Не беспокойся, — сказала она.
Лыбарзин делал вид, что плохо понимает, о чем мы говорим с Панаргиным. Ему не хотелось идти с нами и возиться с какой-то больной слонихой. У него, вероятно, были кое-какие денежки в кармане, и он томился возле Таи. В нем еще жила надежда на бутылочку твиши, на тепло, и на уют, и на оркестр, который «дует стиляжку».