Твоя, не спрашивай, как это может быть, – все еще твоя
31 декабря 1915 г.
Любимый, это последнее письмо, больше я не буду тебе писать. Простимся! Новый год я начну без тебя. Я больше не хочу, чтобы ты был со мной рядом и в моем сердце. Ты мертв, ты давно уже мертв, а я все еще разговариваю с тобой, и когда разговариваю, я вижу тебя, как наяву, и слышу твой голос. Ты не отвечаешь, но ты смеешься, или недовольно хмыкаешь, или мычишь одобрительно. Ты рядом. Я слышала, бывают фантомные боли у солдат, которым отняли руку или ногу. Руки нет, а она все равно болит, как будто ее не ампутировали. Тебя нет, но боль такая, как будто ты здесь.
Если я люблю тебя, несмотря на то что ты умер, так же как любила раньше, когда ты был жив, – не означает ли это, что ты всегда был фантомом? Что я всегда любила лишь образ, который сама нарисовала? Образ, который существует независимо от того, жив ли ты еще или умер.
Я не изгоняю тебя из своей жизни. У тебя всегда будет свой уголок в моем сердце, будет священный ковчег, твой и только твой, и над ним я иногда буду предаваться воспоминаниям и мыслям о тебе. Но потом я должна запереть ковчег и отвернуться от него. Иначе мне не вынести этой боли.
Помнишь ли ты, как мы в первый раз были близки? Мы собрались на прогулку, но дошли только до нашего места на опушке, где мы часто встречались, разговаривали, учились и где впервые поняли, что друг без друга не можем. Мы обнялись и легли на траву, и все было так, словно иначе и не могло быть, и все же это было удивительно. Мы были невообразимо счастливы. Потом настал вечер, у вас в имении гостил какой-то твой начальник, друг твоего отца, и тебе надо было домой. Я смотрела тебе вслед, а ты обернулся и посмотрел на меня. Потом ты скрылся.
Уходи, мой любимый, оглянись напоследок и все-таки уходи.
27 июля 1936 г.
Айк. Он хочет посмотреть Олимпийские игры, – так он написал мне, и, по его мнению, он уже достаточно долго поработал в Италии, теперь такое время, когда надо жить в Германии. Он неделю провел у Занны, на выходных был у меня, а сегодня уехал в Берлин. Увидит он Олимпийские игры. И останется в Германии. О том, что он член НСДАП и служит в СС, он сказал в самую последнюю минуту, когда мы прощались на вокзале в Тильзите. Высунулся из окна вагона и сказал – как будто вспомнил вдруг о каком-то пустяке и решил быстренько сказать о нем.
Как же вы, мужчины, трусливы! У тебя не нашлось мужества сказать мне о своей дикой авантюре с зимовкой, а у него – о своем политическом безумии. Вы оба понимали, что я стану спорить, а споров вы не выносите. Снега и льды, оружие и война – на это у вас, мужчин, храбрости хватает, а отвечать на вопросы женщины вы трусите.
В последние годы я часто задумывалась: как бы ты отнесся ко всему, что тут у нас? По моему разумению, нацисты не увлекаются колониальными или арктическими мечтаниями, и это, может быть, спасло бы тебя от них. Но им во всем подавай величие, а когда слишком широко замахиваются, бредовые фантазии не заставят себя ждать. И может быть, ты захотел бы внушить им колониальные и арктические мечтания.
Я ожесточилась против Айка и против тебя. Он плоть от плоти твоей и кровь от крови. Он такой же глупец, как ты, и такой же трус. И способен быть таким же ласковым, как ты. Но ласковость – это одно, а глупость и трусость – совсем другое.
29 июля 1936 г.
Вслед за первым письмом – сразу же второе, так уже было у нас, я помню. Но в этом письме я не отказываюсь от того, что написала в первом, и ты должен прочитать не только второе, но оба письма. Сказанное Айком меня так потрясло, что я просто не могу не написать об этом тебе. Тебе, моему мужу, отцу Айка. Он твой сын, так же как мой, однако он больше мой сын, чем твой, и об этом я со стыдом подумала, читая письмо, которое получила от Айка. Он написал его еще в поезде, в письме он оправдывается. Пишет, мол, это я привила ему любовь к приключениям, к дальним странствиям, к жизни среди необъятных просторов. Этого он искал и это нашел, – его слова. Германии не нужны заморские колонии. Жизненное пространство немцев, так он пишет, – это территория от Немана до Уральских гор. Вот там, дескать, и ждут его сверстников приключения, вот туда он намерен отправиться, чтобы там обосноваться и жить.
Я упрекаю не тебя, а себя. После войны он, пока учился в гимназии, часто приезжал и подолгу жил у меня. Значит, мне следовало лучше его воспитывать. Надо было рассказывать о тебе по-другому. Рассказывать не о том, какой ты герой, а показать тебя Дон Кихотом, которому нельзя подражать, так как сам рыцарь печального образа растратил всю свою жизнь на подобное подражательство. Ты захотел стать вторым Амундсеном, если не Амундсеном, то Скоттом, вместо того чтобы прожить свою собственную жизнь. И вот Айк теперь тоже намерен жить такой жизнью, которая решительно не для него. Она не оборвется среди снегов и льда, но приведет его на войну.
Как странно! Для меня ты остаешься таким же, как двадцать лет назад. И ты не постарел с тех пор, но я-то постарела, – казалось бы, пора и успокоиться, но нет, не получается… Может быть, я пишу тебе, потому что я одинока. Германия стала мне чужой. И многие, кто был мне близок, теперь уже не близки, в деревне, в церкви, в хоре. Старый школьный советник озабоченно покачал головой, когда я отказалась преподавать расовую теорию, сменивший его новый начальник хочет убрать меня из школы.
В церковь я хожу все реже. Только ради игры на органе и хора. Священник вступил в ряды Немецких христиан
[30], это убивает всякую охоту ходить в церковь. Я и так-то не верю в небеса и ад и в жизнь после смерти. Ты живешь только в моем сердце, и в сердце я шлю тебе привет.
26 июля 1939 г.
Герберт, любимый!
Последний раз я писала тебе три года тому назад. Вскоре затем я серьезно заболела и после болезни потеряла слух. Из школы меня уволили, я окончила в Бреслау курсы для глухих, теперь зарабатываю на жизнь шитьем. Но я не поэтому пишу тебе. Я пишу из-за Айка.
Раз в два-три месяца он приезжает ко мне в гости, он ласковый и заботливый. Не была бы я гордячкой, он дал бы мне денег и избавил меня от портновской работы. Чем он занимается на службе, Айк не рассказывал, а я не спрашивала. Так было до его последнего приезда, но тут тщеславие не позволило ему промолчать: он служит в Главном управлении имперской безопасности, был принят на службу два года назад, делает карьеру, в прошлом году получил повышение, в этом году – тоже.
В подвалах Главного управления имперской безопасности пытают арестованных. Я это знаю, все это знают. Он сказал, так надо, а я, мол, этого не понимаю, потому что не понимаю нового времени.