Когда в доме беда, ее роковые приметы бросаются в глаза с порога. Во всяком случае, так всегда кажется тем, кто заранее предупрежден о случившемся. Когда папаша Планта и врач пересекли двор, им почудилось, будто в этом еще вчера гостеприимном, веселом, оживленном доме появилось нечто зловещее.
В окнах верхнего этажа мелькали огни. Домочадцы суетились вокруг Люсиль, младшей дочери г-на Куртуа, – у нее была истерика. В вестибюле на нижней ступеньке лестницы сидела девочка лет пятнадцати, горничная Лоранс. Она плакала навзрыд, по-деревенски закрыв лицо передником. Здесь же в растерянности застыли несколько слуг, не понимающих, что делать, куда деваться.
Дверь в гостиную, скудно освещенную двумя свечами, была распахнута настежь. В большом кресле у камина полулежала г-жа Куртуа. В глубине комнаты, перед окнами, выходящими в сад, на кушетке был распростерт г-н Куртуа.
С него сняли сюртук и в спешке, когда, спасая ему жизнь, отворяли кровь, разрезали рукава сорочки и фланелевой фуфайки. На его обнаженных руках белели повязки, какие накладывают после кровопускания.
У дверей со смущенным видом стоял невысокий человечек, одетый, как зажиточный ремесленник из парижского предместья. Это был костоправ Робло, которому велели остаться на случай нового приступа.
Появление папаши Планта вывело г-на Куртуа из горестного забытья, в которое он был погружен. Он встал, пошатываясь, подошел обнять старика судью и бессильно припал к нему на грудь.
– Ах, друг мой, как я несчастен, как несчастен! – повторял он душераздирающим голосом.
Беднягу мэра было не узнать – так он переменился. Еще недавно это был счастливец с улыбчивым лицом и самоуверенным взором, чей облик, словно бросая вызов всему свету, неоспоримо свидетельствовал о важности и благополучии. За несколько часов он постарел лет на двадцать. Он был сломлен, раздавлен, и мысль его беспомощно блуждала в темном лабиринте скорби. Без конца он твердил одно и то же бессмысленное слово:
– О я несчастный! Несчастный!
Поддержать его в этих приступах отчаяния мог, пожалуй, только мировой судья, сам испытавший в жизни много горя. Он подвел г-на Куртуа к кушетке, сел рядом с ним, взял его руки в свои и попытался хоть немного умерить его скорбь. Он напомнил несчастному отцу, что у него осталась жена, спутница жизни, которая вместе с ним будет оплакивать дорогую покойницу. А младшая дочь – ведь ей тоже нужна отцовская любовь и забота!
Но г-н Куртуа, казалось, ничего не слышал.
– Ах, друг мой, вы еще не все знаете, – простонал он. – Если бы она скончалась здесь, среди нас, окруженная нашей заботой, до последнего вздоха согретая нашей нежностью, – наше отчаяние было бы безгранично, и все же нам было бы куда легче, чем теперь. Если б вы знали, если б вы знали…
Папаша Планта вскочил; казалось, он был потрясен этими словами.
– Но кто бы мог подумать, – продолжал мэр, – что ее ждет такая смерть! О моя Лоранс, некому было услышать твой предсмертный хрип, и некому было тебя спасти! Что ты с собой сделала, такая молодая, такая счастливая! – Он выпрямился и с леденящим отчаянием в голосе воскликнул: – Поедем со мной, Планта, надо отыскать ее тело в морге! – Но тут же бессильно опустился на кушетку, повторяя шепотом зловещее слово: – В морге…
Все свидетели этой тягостной сцены безмолвно застыли, затаив дыхание и не смея шелохнуться. И только сдавленные стоны г-на Куртуа да рыдания маленькой служанки на лестнице нарушали тишину.
– Вы знаете, что я ваш друг, – негромко проговорил папаша Планта, – ваш лучший друг. Так доверьтесь мне, расскажите все, облегчите душу.
– Ну хорошо, – начал г-н Куртуа, – знайте же… – Но слезы душили его, и он не мог продолжать. Тогда он протянул папаше Планта измятое и залитое слезами письмо и сказал: – Прочтите… Это ее последнее письмо…
Папаша Планта приблизился к столу, на котором стояли свечи, и с трудом, поскольку чернила во многих местах расплылись, начал читать:
«Дорогие, любимые родители!
Заклинаю вас, простите, простите вашу бедную дочь за то горе, которое она на вас обрушит.
Увы! Я виновна, но, боже правый, как ужасно я наказана!
В минуту увлечения, обманутая роковой страстью, я забыла все – пример и наставления моей доброй, святой матушки, священный долг и вашу нежность.
Я не устояла, не устояла перед человеком, который рыдал у моих колен, клялся мне в вечной любви, а теперь покинул меня.
Теперь все кончено, я пропала, я обесчещена. Я беременна и скоро уже не смогу скрыть последствия гибельной ошибки.
О любимые родители, не проклинайте меня. Я ведь ваша дочь и не в силах униженно сносить всеобщее презрение, не в силах пережить бесчестье.
Когда вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. Я уеду от тетушки далеко-далеко, туда, где никто меня не знает. Там я положу конец и своему позору, и своему отчаянию.
Так прощайте же, дорогие мои родители, прощайте! Почему мне не дано в последний раз на коленях просить у вас прощения?
Моя обожаемая матушка, добрый мой отец, пожалейте вашу несчастную заблудшую дочь; простите меня и забудьте. Пускай Люсиль, моя сестра, никогда не узнает…
Прощайте же, я ничуть не боюсь, честь превыше всего.
О вас моя последняя мысль, за вас моя последняя молитва.
Ваша бедная Лоранс».
Крупные слезы катились по щекам старого судьи, пока он безмолвно разбирал строки этого отчаянного письма. Тот, кто знал папашу Планта, заметил бы признаки холодного, безмолвного, жестокого бешенства на его лице. Дочитав, он хрипло выговорил одно только слово:
– Негодяй!
Г-н Куртуа услышал это восклицание.
– О да! – вскричал он. – Негодяй, низкий обольститель, пробравшийся под покровом тьмы в мой дом, чтобы похитить лучшее мое сокровище, возлюбленную дочь! Увы, она совсем не знала жизни. Он нашептал ей ласковые слова, от которых сильнее бьются девичьи сердца, она поверила ему, а теперь он ее бросил. О, если б я знал, если бы знал… – Внезапно он умолк. Бездну его отчаяния озарила неожиданная мысль. – Нет, – произнес он, – где это видано, бросить ни с того ни с сего прелестную девушку из хорошей семьи, да еще с приданым в миллион! Во всяком случае, на то должны быть серьезнейшие причины. Когда проходит любовь, остается корысть. Бесчестный соблазнитель был несвободен, он был женат. Негодяй не может быть никем иным, как графом де Треморелем. Вот кто убил мою дочь!..
Угрюмое молчание окружающих свидетельствовало о том, что им пришла в голову эта же мысль.
– В каком же я был ослеплении! – воскликнул г-н Куртуа. – Принимал этого человека, от всей души пожимал ему руку, звал своим другом. Да, он заслуживает самой страшной мести, и я ему отомщу! – Но тут он вспомнил о преступлении в «Тенистом доле» и с безнадежностью в голосе продолжал: – Нет, даже отомстить я не могу. Не могу убить его своими руками, продлить его муки, услышать, как он молит пощады. Он мертв, погиб от руки убийцы, менее бесчестного, чем он сам.