Дом был темен, за исключением трех окон: двух смежных прямоугольников света в середине верхнего ряда, d8 и e8, по континентальной системе (где буквы указывают вертикаль, а цифры — горизонталь шахматного квадрата), и еще одной клетки на ряд ниже — e7. Бог мой, не забыл ли я захватить с собой наспех нацарапанную записку к неизвестной мадемуазель Благово? Нет, она при мне, в нагрудном кармане под старым, любимым, ужасно теплым и длинным шарфом Тринити-колледжа
[97]. Поколебавшись между боковой дверью справа, с вывеской «Магазин», и парадной дверью с шахматной короной над кнопкой звонка, я выбрал корону. Мы играли блиц: противник мгновенно ответил, засветив на d6 полукруглое окно вестибюля. Невольно в голове возникала мысль, а нет ли под домом еще пяти этажей, завершающих шахматную доску, и не сидят ли где-то в секретном подполье новые заговорщики, работающие над тем, чтобы сокрушить еще худшую тиранию?
Окс, высокий, костлявый пожилой человек с шекспировским черепом, немедленно заговорил о том, какая честь для него принимать автора «Камеры…», — тут я сунул свою записку прямо в его протянутую руку и сделал попытку ретироваться. Истеричные художники не были ему в новинку. Ни один не мог устоять перед его вкрадчиво-отеческими манерами мудрого книжника.
«Да, мне все известно, — сказал он, удерживая и слегка поглаживая мою руку. — Она телефонирует вам, хотя, говоря начистоту, не завидую я тому, кто будет иметь дело с этой взбалмошной, витающей в облаках молодой особой. Поднимемся ко мне в кабинет, или вы предпочитаете… нет, не думаю», — говорил он, открывая влево двойные двери и зажигая как бы в нерешительности люстру, на мгновение осветив холодный читальный зал с длинным, покрытым сукном столом, истертыми стульями и дешевыми бюстиками русских классиков — обстановка, никак не соответствовавшая очаровательно расписанному потолку с тесной стайкой обнаженных детей среди лиловых, розовых и янтарных гроздей винограда. Направо (вновь на пробу зажегся свет) был короткий проход в магазин, где, как мне вспомнилось, я однажды повздорил с нахальной старухой, отказавшейся выдать мне даром несколько экземпляров моего собственного романа. Затем мы начали подниматься наверх по величественной когда-то лестнице, имевшей теперь довольно странный вид, с чем-то таким, что редко попадается даже в иллюстрированных венских сонниках: а именно совершенно разные перила. С левой стороны шли новые — уродливые крутые поручни, а с правой — изначальные: узорная конструкция из поцарапанного, обреченного, но все еще радующего глаз резного дерева с опорами в форме огромных шахматных фигур.
«Для меня большая честь», — вновь начал Окс, вводя меня в свой так называемый кабинет на е7, комнату, заставленную бухгалтерскими книгами, упакованными и частично распакованными книжными бандеролями, стопками книг, кипами газет, брошюр, гранок и тонких стихотворных сборничков в белых бумажных обложках — трагические отбросы со скованными безжизненными заглавиями, бывшими тогда в моде: «Прохлада», «Сдержанность»
[98].
Он был из тех людей, которых почему-то часто перебивают, но которым никакая сила в нашей благословенной галактике не помешает закончить фразу, несмотря на новые и новые препятствия стихийного или стихотворного рода — смерть собеседника («Я как раз говорил ему, доктор…») или вторжение дракона. Сдается мне, что такие перебивки только помогают им отшлифовать предложение и придать ему законченный вид; вместе с тем невыносимый зуд их незавершенности отравляет им рассудок. Это будет похуже наливного прыща, что нельзя выплеснуть, пока не доберешься до дома, и почти так же скверно, как воспоминание пожизненного заключенного о том последнем маленьком насилии, прерванном в самый сладостный миг вмешательством проклятого полицейского.
«Для меня большая честь, — закончил наконец Окс, — принимать в этом историческом здании автора „Камеры обскура“, вашей лучшей книги, по моему скромному мнению!»
«Еще бы не быть ему скромным, — сказал я, держа себя в руках (опаловый лед Непала перед обвалом), — ведь мой роман, кретин вы этакий, называется „Камера люцида“»
[99].
«Будет, будет вам, — сказал Окс (человек, по правде сказать, весьма уважаемый и джентльмен) после ужасной паузы, во время которой все нераспроданные книжные остатки распустились, как сказочные цветы в кинематографической феерии. — Обмолвка не заслуживает столь резкого порицания. Люцида, люцида, разумеется! A propos, относительно Анны Благово (вторая часть недосказанного или, быть может, трогательная попытка отвлечь и успокоить меня забавной историей), вы, наверное, не знаете, что я прихожусь Берте двоюродным братом. Тридцать пять лет тому назад в Петербурге мы вместе состояли в одной студенческой организации. Готовили покушение на премьер-министра. Как все это было давно! Требовалось детально изучить его ежедневный маршрут; я был одним из наблюдателей. Всякий день стоял на определенном углу, изображая продавца ванильного мороженого! Представляете? Ничего у нас не вышло. Все испортил Азеф, знаменитый двойной агент»
[100].
Задерживаться долее не имело смысла, но он достал бутылку коньяку, и я согласился выпить, поскольку меня опять начало трясти.
«Ваша „Камера“, — сказал он, справляясь с учетной книгой, — не так уж плохо расходится в моем магазине, совсем не плохо: двадцать три, точнее, двадцать пять экземпляров за первую половину прошлого года и четырнадцать за вторую. Конечно, о подлинной славе, а не просто о коммерческом успехе, следует судить по поведению книги в библиотеке, а там все ваши романы нарасхват. Чтобы удостовериться в этом, давайте-ка поднимемся в хранилище».