Под моими беспокойными пятами теперь дожидался «ангел». Мою бедную Аннетту, бывало, охватывало гнетущее отчаяние, когда она пыталась выпутаться из хитросплетений американского быта. Наша домовладелица, занимавшая первый этаж, мигом разрешила ее трудности. Две хорошенькие бермудские студенточки с вертлявыми задками, одевавшиеся в свои национальные костюмы (фланелевые шорты и открытые блузки), на вид практически близняшки, слушавшие знаменитый Гостиничный курс в Квирне, приходили к ней готовить и прибирать, и она предложила нам разделить их услуги.
«Она доподлинный ангел», — поведала мне Аннетта на своем трогательно-искусственном английском.
В хозяйке я узнал профессоршу (низшего разряда) с русского отделения, с которой меня как-то познакомили в кирпичном здании кампуса, когда глава ее на удивление безотрадного департамента, мягкий, близорукий старик Ноутбок, пригласил меня посетить занятия «передовой группы» («Мы говорим по-русски. Вы говорите? Поговоримте тогда…» — и прочая поганая чушь в том же духе). К счастью, я не имел никакого отношения к русской грамматике в Квирне, если не считать того, что моя жена была в конце концов избавлена от отчаянной скуки, будучи привлечена для помощи начинающим под руководством миссис Лэнгли.
Нинель Ильинишна Лэнгли, лицо перемещенное не только в прямом значении слова
[139], недавно оставила своего мужа, «великого» Лэнгли, автора «Марксисткой истории Америки», священной книги (больше не переиздающейся) целого поколения болванов. Причина, по которой они расстались («после одного года американского секса», — как она сказала Аннетте, передавшей мне эти сведения тоном дурацкого сочувствия), мне неведома; но на официальном обеде накануне его отъезда в Оксфорд мне довелось повстречать и невзлюбить самого профессора Лэнгли. Моя неприязнь к нему была вызвана тем, что он имел наглость оспорить мой метод преподавания «Улисса» — в сугубо буквальном ключе, отметающем аллегории, относящиеся к органам тела, квазигреческие мифы и прочий вздор в том же роде; вместе с тем его «Марксизм» был довольно остроумной и очень сдержанной штукой (возможно, даже слишком сдержанной, на взгляд его жены), в сравнении с общепринятым невежественным восхищением, каковое американские интеллектуалы питали к Советской России. Помню повисшее вдруг молчание и укромный обмен скептическими ухмылками, когда на приеме, устроенном в мою честь самым видным членом нашего английского отделения, я охарактеризовал большевицкое государство как обывательское во время передышки и скотское в действии; в международных отношениях соперничающее с богомолом в хищном притворстве; морочащее посредственностей своей литературой — сперва сохранив несколько талантов, оставшихся от прежней эпохи, а затем вычеркнув их собственной их кровью. Один из профессоров, моралист левого толка и одержимый стенописец
[140] (в тот год он экспериментировал с автомобильными красками), демонстративно покинул зал. На другой день он, правда, послал мне действительно замечательное и более чем откровенное письмо с извинениями, в котором признался, что не может всерьез сердиться на автора «Эсмеральды и ее парандра» (1941), романа, который, несмотря на «пестрый стиль и барочную образность», является шедевром, «пощипывающим такие струны личной горечи, о возможности вибрации коих в его душе он, идейный художник, и не подозревал». Той же линии придерживались рецензенты моих книг, формально браня меня за недооценку «величия» Ленина и в то же время расточая такие похвалы, которыми им удалось в конечном счете растрогать даже меня, автора насмешливого и строгого, чья подготовительная работа в Париже так и не была никогда оценена по достоинству. Даже президент Квирна, робко симпатизировавший новомодной советчине, стоял в действительности на моей стороне: когда мы пригласили его к нам, он сказал мне (пока Нинель кралась к нашей лестничной площадке, чтобы подслушивать), что он почитает за честь и т. д. и находит мою «последнюю (?) книгу весьма интересной», хотя не может не посетовать на то, что в своих университетских курсах я при всяком случае критикую «нашего великого союзника». Я ответил, смеясь, что эта критика покажется детскими нежностями в сравнении с публичной лекцией «Трактор в советской литературе»
[141], с которой я намереваюсь выступить в конце семестра. Он тоже рассмеялся и спросил Аннетту, каково это жить с гением (она только пожала своими прелестными плечами). Все это было très américan, и в моем ледяном сердце оттаяло целое предсердие.
Однако вернемся к добродетельной Нинели.
При рождении (1902) ей дали имя Нонна, а двадцать лет спустя переименовали в Нинель (или Нинеллу), удовлетворив ходатайство ее отца, Героя Труда и Пресмыкательства. По-английски она писала его Ninella, но друзья звали ее Ninette (Нинетта) или Nelly (Нелли), точно так же, как имя моей жены, Анна, превратилось в Аннетту и Нетти (как любила подмечать сама Нонна).
Нинелла Лэнгли была низкорослым, плотного сложения существом с лицом кирпичным и румяным (эти оттенки распределялись неравномерно), коротко остриженными волосами, выкрашенными в тещину рыжину, карими глазами, даже еще более безумными, чем у меня, очень тонкими губами, мясистым русским носом и тремя-четырьмя волосками на подбородке. Пока невинный читатель не взял курс на Лесбос, я хочу заметить, что, насколько мне удалось выяснить (а соглядатай я бесподобный), в ее смехотворной и безграничной привязанности к моей жене не было ничего «сексуального». В то время я не приобрел еще свою белую «Степную рысь», до появления которой Аннетта не дожила, так что не кто иная, как Нинелла, отвозила ее за покупками в своем изгаженном развалившемся автомобиле, пока находчивый жилец, приберегая экземпляры собственных романов, подписывал благодарным близняшкам старые детективы в мягких обложках и скучные памфлеты из чердачной коллекции Лэнгли, откуда слуховое окно услужливо открывало вид на дорогу туда и обратно из торгового центра. Не кто иная, как Нинелла, следила за тем, чтобы у ее обожаемой «Нетти» всегда было вдоволь белой вязальной шерсти. Не кто иная, как Нинелла, по два раза на дню приглашала ее к себе на чашечку чая или кофе; нашей же квартиры, во всяком случае, когда мы были дома, она старалась не посещать под тем предлогом, что там все еще попахивает мужниным табаком; я, помнится, возразил, что это моя собственная трубка, и позднее в тот же день Аннетта заметила мне, что мне вправду не стоит так много курить, особенно в доме, да еще поддержала другую абсурдную жалобу с нижнего этажа, а именно, что я расхаживаю туда-сюда до очень позднего часа, прямо над челом Нинеллы. Да, еще третья претензия: почему я не ставлю на полку тома энциклопедии в алфавитном порядке, как всегда делывал ее муж, поскольку (сказала она) «книга не на месте — потерянная книга», — форменный афоризм, не иначе.