Белла. Как поживаете (без вопросительной интонации).
Вадим. Ну вот. Теперь иди, Белла, и надень что-нибудь. Завтрак готов. (К Луизе.) Не хочешь ли присоединиться? Яйца вкрутую? Кока-кола с соломинкой? (Палевая фигура-скрипка поднимается по лестнице.)
Луиза. Non, merci. Я слишком потрясена.
Вадим. Да, ситуация немного вышла из-под контроля, но ты увидишь, что это необычный ребенок, второго такого нет. Все, что нам нужно, — это твое присутствие, твое общество. Привычку бродить нагишом она унаследовала от меня. Райские гены. Забавно.
Луиза. Тут у вас колония нудистов из двух человек или миссис О’Лири тоже участвует?
Вадим (смеясь). Нет, нет, ее не бывает в доме в воскресные дни. Все хорошо, уверяю тебя. Белла — послушный ангел. Она — Луиза (встает, чтобы уйти). Вон она идет на кормежку. (Белла в коротком халатике спускается по лестнице.) Забегу около пяти. Джейн Кинг повезет Фей в Роуздел смотреть состязание по лакроссу
[185]. (Уходит.)
Белла. Кто такая? Твоя бывшая студентка? Драма? Риторика?
Вадим (вскакивая). Боже мой! Яйца! Должно быть, стали твердыми, как нефрит. Идем. Я введу тебя в курс дела, как выражается твоя директриса.
6
Перво-наперво я избавился от рояля (бригада носильщиков айсбергов, пошатываясь, утащила его вон), передав его в дар Беллиной школе, баловать которую я имел резоны: меня не так-то просто напугать, но если уж я испугаюсь, то смертельно, а во время моего второго собеседования со школьной директрисой моя роль возмущенного Чарлза Доджсона
[186] не провалилась лишь благодаря сенсационной новости, что я собираюсь связать себя узами брака с безукоризненно-светской особой, вдовой нашего самого благочестивого философа. Луиза, однако, отнеслась к упразднению этого символа роскоши как к личному оскорблению и преступлению: такой концертный рояль, сказала она, стоит по меньшей мере как ее старая «Геката
[187]» с откидным верхом, а она отнюдь не настолько богата, как я, очевидно, думаю, — утверждение, представляющее собой логическую путаницу: из двойного узла лжи одной правды не составить. Мне удалось умилостивить ее постепенным захламлением Музыкальной гостиной (если временнýю последовательность неожиданно превратить в пространственную) модными устройствами, которые она обожала: поющей мебелью, миниатюрными телеприемниками, стереорфеями, портативными оркестрами, все лучшими и лучшими видеопроигрывателями, дистанционными пультами, чтобы включать и выключать все эти штуковины, и телефонным аппаратом с автоматическим набором номера. Ко дню рождения Беллы она подарила ей устройство, издающее Шум Дождя для лучшего засыпания, а по случаю моего рождения она испакостила невротику ночь, подарив мне тысячедолларовые прикроватные часы «Пантомима» с двенадцатью желтыми радиусами вместо цифр на черной физиономии, из-за чего они казались мне слепыми или симулирующими слепоту, как какой-нибудь отталкивающий попрошайка в мерзком тропическом городке; зато у этого жуткого предмета имелся секретный лучик, проецировавший на потолок моей новой спальни арабские цифры (2:00, 2:05, 2:10, 2:15 и так далее), превращая в фарс неприкосновенную, совершенную, отчаянными стараниями добытую непроницаемость ее овального окна. Я сказал, что куплю револьвер и выстрелю им прямо в морду, если она не отошлет их обратно тому злодею, который ими торгует. Она заменила их другим предметом, «специально изготовленным для людей, любящих все незаурядное», а именно, покрытой серебром подставкой для зонтиков, сделанной в виде огромной ботфорты, — «все, связанное с дождем, странным образом привлекает ее», — как сообщил мне ее «психоаналитик» в одном из самых глупых писем, что человек когда-либо посылал человеку. Ей также нравились маленькие дорогостоящие животные, но здесь я был тверд, и она отказалась от мысли заполучить длинношерстного чихуахуа, которого хладнокровно вожделела.
Я не ожидал многого от Луизы-интеллектуалки. Только однажды я видел ее проливающей крупные слезы с занятными постанываньями настоящего горя, когда — в первое воскресенье нашего супружества — все газеты напечатали фотографии двух албанских авторов (старого эпика с лысым кумполом и гривастой женщины, стряпавшей детские книжки), разделивших между собой Самую Престижную Премию, которую, как она говорила всем подряд, я непременно должен был получить в этом году
[188]. Вместе с тем она только наскоро перелистала мои романы (с большим вниманием она, однако, прочитала мое «Княжество у моря», роман, который в 1957 году я начал медленно вытягивать из себя, как длинного мозгового червя, надеясь, что он не оборвется), в то же самое время поглощая все «серьезные» бестселлеры, обсуждаемые ее товарками, входившими в Литературную группу, в которой ей нравилось, как жене писателя, отстаивать свои взгляды.
Еще одним открытием для меня стало то, что она полагала себя знатоком Современного Искусства. Она с яростью накинулась на меня, когда я позволил себе усомниться в том, что значение зеленой полосы на синем фоне имеет хоть какую-то связь с определением ее в глянцевом каталоге как «создающей поистине восточную атмосферу внепространственного времени и вневременного пространства». Она обвинила меня в попытке разрушить все ее мировоззрение уверением — происходившим, как она надеялась, из моих юмористических наклонностей, — что только обыватель, одураченный напыщенными кретинами, которым платят, чтобы они писали о выставках, способен любоваться обрезками, кожурой и испачканной бумагой, добытыми в мусорном баке и обсуждаемыми в выражениях вроде «теплые цветовые пятна» и «добродушная ирония». Но, пожалуй, самой трогательной и убийственной была ее искренняя вера в то, что художники пишут «то, что они чувствуют»; что замысел довольно грубого и всклокоченного пейзажа, набросанного где-то в Провансе, студенты школы живописи вольны благодарно и горделиво истолковывать, как им заблагорассудится, если психиатр объяснит им, что подступающая гроза олицетворяет конфликт художника с отцом, а волнистая нива — раннюю смерть его матери, погибшей в кораблекрушении.